Свирский Григорий
Прощание с Россией
Григорий Свирский
Прощание с Россией
Герой повести, перед тем, как уехать из России навсегда, решает в последний раз повидать фронтовых друзей. Чувствовал "с каждым днем острее и болезненнее - не смогу уехать, не простившись с ними. Россия огромная, а у каждого - своя". И от встречи к встрече, в воспоминаниях бывших солдат, встает перед читателем картина войны, несравнимая по яркости, правдивости и драматизму со всем, что мы читали до сих пор. Ибо мы вдруг понимаем: о войне написаны сотни томов, но повесть Свирского - первое произведение, написанное очевидцем и участником в н е п о д цензурных условиях. Только здесь, на Западе, смог писатель рассказать о "подснежниках" - тысячах замерзших трупов молоденьких ребят, брошенных без нужды сталинскими генералами под немецкие пулеметы; о фанерных самолетах "У-2", вдруг оказавшихся на современной войне; об израненных и обмороженных людях, побеждавших вопреки приказам бездарных командиров, и о жизни недюжинных этих людей в послевоенной России, которую они спасли от врага.
* * *
Казалось, я не был близок с людьми, с которыми хотел увидеться, оставляя Россию. Они присылали мне в день Советской армии поздравительные открытки с красными звездами и синими самолетиками. Я отвечал им тем же, хотя вначале пытался писать обстоятельнее. Как они жили после войны в своих дальних городах, не знал - не ведал.
И вдруг почувствовал, с каждым днем острее и болезненней, - не смогу уехать, не простившись с ними. Россия - огромная, а у каждого своя.
К кому я точно не собирался, так это к старшине Цыбульке. Но он всегда маячил перед глазами. Поэтому придется начать с него.
1
"ПЕРЕД КОМ СТОИШЬ?!"
Когда нас, новобранцев - оборванцев, выгрузили из красных вагонов "40 человек и 8 лошадей", нивесть где, в глубокий и сырой снег, тут же появилась власть. Эшелон встречал плотный, бульдожьей крепости человек с кривыми кавалерийскими ногами и в синей пилотке Военно-воздушных сил. Лицо круглое, толстощекое с медным отливом. Глаза косоватые, в общем, не очень примечательное лицо. Примечательными были, скорее, волосатые кулаки длинных рук. Толстенные пальцы не были сжаты плотно, и кулаки казались неправдоподобно огромными, словно таили в себе камень или свинчатку. Почти весь строй косился на волосатые медные кулаки, которые покачивались где-то возле колен встречавшего.
- Татарва, что ли? - шепнул мой сосед по строю.
Татарин обдернул четко отработанным жестом суконную шинель с треугольниками и птичками в петлицах, оглядел нас, чуть подавшись вперед, напружиненный, как перед дракой, и возгласил (на шее надулись жилы) сорванным голосом:
- Я старшина военной школы Цыбулька!.. Смешочки от-ставить! - И рявкнул зычно: - Спать будете у двух по трoх!
Тут я не удержался, хохотнул. Да и весь строй развеселился. Эшелон прибыл из Москвы. Народ заводской. И сильно выпивший. В последнюю ночь, когда услыхали от стрелочника, что дорога Киевская, ветка Гомельская, а значит, везут не на Финскую войну, на радостях не только водку, весь одеколон развели водой и распили.
- Татарва наша не иначе з Полтавы, - определил сосед вполголоса. И громче, с усмешечкой: - Это как понять, товарищ главный Цыбулька, "у двух пoтрох"? Что це таке "у двух пoтрох"?
- Не пoтрох, а по трoх! - вызверился старшина. - Русского языка не понимаете!
Строй загоготал, закачался. Наконец постиг: дадут по две кровати на трех человек. Как хочешь, так и спи!
Старшина Цыбулька двинулся вдоль строя, ударяя подошвами начищенных до ярого блеска яловых сапог по снегу и вдруг остановился возле меня. Выделялся я изо всей гогочущей братии, что ли?
После московской "прожарки" на Красной Пресне, где по четным прожаривали зеков из Бутырок и Матросской Тишины, а по нечетным - солдатские эшелоны, после этой адской, со ржавыми крюками на колесах, "прожарки" нам выдали нашу обувь искореженной, с отвалившимися подошвами, пальто и ватники измятыми, - я стал таким же новобранцем-оборванцем, как и все.
Чем привлек внимание?
Старшина Цыбулька вглядывался в мои вытаращенные глаза недолго, секунду - две, и вдруг закричал дико, устращающе, медные кулаки "по швам":
- Перед кОм стоишь?!
Я очень старался, но так и не сумел изобразить на своей заспанной физиономии раскаяния и ужаса. Я подумал вдруг о потенциальной мощи языка одна измененная гласная, и все как на тарелочке: и образование, и характер, и самомнение, и чувство неполноценности, в котором старшина не признавался, наверное, и самому себе.
- Из ниверситета? - почти с отвращением спросил Цыбулька и отвернулся. Судьба моя была решена. Под басисто-унылое разноголосье: "Броня крепка и танки наши быстры..." я зашагал в строю избранников старшины на кухню. Огромную солдатскую кухню оршанского авиагарнизона, навсегда провонявшую завалами гнилой картошки и чем-то терпким, отвратно-капустным... Я шагал туда под разудалые песни с присвистом, каждые вторые сутки. Спустя неделю я засыпал, стоило мне прислониться к стене.
Такое роскошество не поощрялось.
Если б меня заставляли, как других, чистить мороженую картошку и колоть дрова! Увы, я был весом легче других, и три раза в день меня опускали в огромный, как кузов самосвала, чугунный котел, держа за ноги, головой вниз, вычерпывать миской дымящийся гороховый суп или перловую кашу. Остатки. Чтоб можно было закладывать "по новой".
Перловая каша, или, в солдатском просторечии, "шрапнель", прилипала к моему носу или лбу, я этого не видел, зеркал вокруг не было, и я не сразу понял, почему моя физиономия вызывает такое бурное веселье:
По утрам-вечерам, путаясь в длинных, не по размеру, шинелях, мы бежали всей школой на оршанский аэродром Барсуки, мимо бюста Дважды Героя Советского Союза Грицевец, со снежной короной на макушке, убитого по небрежности на собственном аэродроме, бежали долго (аэродром настоящий, "стратегицкий", объяснял старшина), а затем, разбившись на шестерки, обступали 250-килограммовые обледенелые "дуры" и раз-два-взяли! - подцепляли их под крылья циклопических бомбовозов с гофрированными фюзеляжами.
Конечно, существовали для "дур" специальные боевые лебедки, но какая техника работает в мороз?!
И потому в ночь-заполночь:
- Школа-а, бегом а-арш!
За этот тяжкий труд нам и прислали живого героя.
Герой был кудрявым, жизнерадостным. С бычьей шеей.
Спросил, нет ли в школе гармошки, а то бы попели. Гармошки не было, и потому он сразу приступил к делу, рассказал, как они летели большой группой бомбить Швецию, и все там разнесли в пух и прах.
Черт меня дернул поднять руку.
- То есть как? - спросил я, вставая и вытягиваясь в струнку. - Только позавчера в газете "Правда" было сообщение ТАСС. Из-за плохой видимости самолеты, летевшие бомбить финские укрепления, сбились с курса и оказались в Швеции. "ТАСС уполномочен заявить..."
Герой уронил указку, которой он водил по карте Скандинавского полуострова, и - нет, не засмеялся, зареготал.
Отсмеявшись, разъяснил, что в этот шведский город собирались добровольцы со всего мира - помогать финнам...
- Ну, мы их и того... В пух и прах... А ТАСС... ТАСС свое дело знает...
Когда героя проводили, Цыбулька приблизился ко мне сзади, неслышно, и сказал почему-то очень тихо:
- На кухню! Три наряда вне очереди! Чтоб не задавал, понимаешь, ненужных вопросов.
На кухне, засунутый головой в дымящийся котел, я постиг: многое, очень многое надо передумывать заново. Если газета "Правда" брешет, как сивый мерин...
Какая острота мысли появляется, когда висишь вниз головой!..
Утром Цыбулька распорядился всему строю курсантов пробежать мимо турника и по одному подтянуться на перекладине. Каждому по шесть раз. Дисциплинированные подтягивались по шесть, хвастуны - по восемь-двенадцать раз, Цыбулька немедля пресекал хвастовство.
- Тут тебе что, цирк?! Кончай нарушать!
И вот наступила моя очередь. Я с опаской приблизился к турнику, подпрыгнул и... повис кулем.
Строй начал похохатывать.
Татарское безглазое лицо Цыбульки стало багровым. Похоже, у него и мысли не возникало, что есть на свете люди, которые не в силах подтянуться на турнике. Таких в военной школе не было. И быть не могло.
- Обратно цирк! - взревел он.
Я дергался судорожно под перекладиной. Зеленая обмотка на моей ноге размоталась, болталась туда-сюда.
Тут уж строй начал колыхаться и приседать, держась за животы.
- Кончай наруш... - яростно начал было Цыбулька и вдруг, приглядевшись ко мне, оборвал самого себя на полуслове: понял, что я дергаюсь не понарошке.
- Слазь! - изумленно закричал он.
На следующее утро дневальный растолкал меня, когда все еще спали на своих "вагонках" "у двух по трох". Я поглядел на круглые вокзальные часы, висевшие в казарме на стене. Пять утра! До подъема целый час! Матюкнувшись по адресу дневального, снова упал на подушку.