Почивалин Николай Михайлович
Рассказ по случаю
Николай Михайлович ПОЧИВАЛИН
РАССКАЗ ПО СЛУЧАЮ
Судите как угодно, но поэты все-таки чувствуют тоньше, чем обычные люди, - убежденно, без малейшей рисовки сказал знакомый поэт; с благородной сединой по пышной темной шевелюре, с крепкими, умеющими поработать скулами, он легонько повел широкими плечами - что, мол, есть то уж есть, и ничего с этим не поделаешь, усмехнулся: - Не сочтите, конечно, за нескромность. Дядька я, как видите, - не хилый. Особой сентиментальностью не отличаюсь, нервы в порядке. И все же, под настроение, какая-нибудь падающая и тут же тающая снежинка способна увлажнить мне глаза. Вот так!..
Спорить не хотелось, хотя, признаюсь, меня - относящегося к большей части рода человеческого, к непоэтам, - такая категоричность немного покоробила. Спорить же не хотелось прежде всего потому, что о некоторых вещах говорить применительно к себе - как о той же упомянутой снежинке, к примеру, - по-моему, неловко. Даже при всех извинительных экивоках.
Вернулся я домой с литературного вечера, где этот разговор в перерыве и состоялся, сел работать - не работается. Закурил, заходил из угла в угол, сам же себе и удивляясь: неужели такая самодовольная ерунда задела? Ну считай себя самым тонким - и бог с тобой!..
Нет, опять, будто наяву, услышался убежденный голос.
от убежденности, возможно, и несколько снисходительный; увиделся и сам стихотворец - плотный, внушительный, превосходно себя чувствующий в любых ситуациях.
Ага - стоп! Задело-то, оказывается, не то, что тебе в числе всех обычных смертных отказано в тонкости, - вполне возможно, что какая-то повышенная тонкость, сверхтонкость кому-то и присуща, - причина-то в том, что рассуждал о ней, самопричислившись к избранным, именно он. До слез умиляется при виде тающей снежинки и одновременно - на шестом десятке, шумно отметив недавно собственную серебряную свадьбу, - оставляет жену, взрослую дочь и маленького внука, не менее шумно женится на молоденькой. Да нет же, я, не ханжа, допускаю, вполне допускаю любовь мгновенную, любовь-ураган, но что-то - в этом конкретном случае - тонкость начинает представляться несколько утолщенной!..
С облегчением рассмеявшись - словно решил трудную задачу, сел за работу, и она снова не пошла. Безо всяких ассоциаций либо наоборот - по прямой ассоциации педумал, вспомнил о самом обычном человеке: почти таких же лет, ни по виду своему, ни по профессии, весьма далекой от поэзии, ни по общей культуре, наконец, никакой вроде бы особой тонкостью не отмеченный, он при таком невольном сопоставлении оказывается куда тоньше, нежели одухотворенный служитель муз! Вспомнил я о Михаиле Михайловиче, вероятно, еще и потому, что написал о нем рассказ - ничего не трогая в нем, включаю в книгу. Сделав только необходимую оговорку:
фамилии в рассказе изменены, привнесены некоторые не очень существенные детали, - все остальное документально, написано со слов самого Михаила Михайловича и ему же первому и прочитано. После чего, грустно покачав головой, он сказал:
- Ладно, сосед, - печатай. Стыдиться мне нечего:
все правда.
* * *
- Дядь Миш, я сейчас выйду, иначе вы тут но повернетесь, - говорит Галина; она стоит у плиты, помешивая одной рукой в кастрюле, а вторую, левую, держит на выпуклом грузном животе, плотно обтянутом лиловой фланелькой халата. - Вон я какая тумба стала.
- Дак я бочком, - отвечает Михаил Михайлович, осторожно пробираясь к холодильнику, и утешает: - Это ничего, Галь. Разродишься и опять как тростиночка станешь.
- Боюсь я, дядь Миш, - вырывается у Галины.
- Брось ты, это спервоначалу. Потом наловчишься, как из пушки выстреливать будешь.
- Вы уж скажете! - смеется Галина; грубоватая простодушная шутка и успокаивает се, и вгоняет в смущение - подпорченное пятнами лицо ее розовеет, на мгновение становится свежим и чистым, каким было еще недавно.
Михаил Михаилович достает из холодильника несколько аккуратных свертков в серой магазинной бумаге и четвертинку "экстры", приятным холодком пощекотавшую ладонь, задергивает "молнию" хозяйственной сумки.
- Ну, я того, Галь, - пошел...
- Счастливо, дядь Миш, - серьезно, без улыбки напутствует Галина и, вздохнув, смотрит ему вслед. Дядя Миша сегодня в праздничном синем костюме, виски подстрижены, широкие плечи еще не сутулятся, и только подбритая шея густо раскроена глубокими морщинами.
Повезло им, что такой сосед попался...
В дверях Михаил Михайлович сталкивается с мужем Галины, таксистом Борисом. В рубахе с коротким рукавом, навыпуск, широкоскулый и рыжеватый, он перекидывает с руки на руку авоську с картошкой, широко ухмыляется.
- Никак, опять на свидание, дядь Миш?
Вблизи от Бориса ядрено пахнет пивом; жена посылала его на базар, сегодня и завтра у него выходные, редко так выдается, чтоб подряд и на два дня уйдя от грозного ока гаишников, он с утра пораньше хлопнул пару кружек. В остальные дни недели - к радости Галины и на зависть всем другим женщинам подъезда - ходит как стеклышко.
- Точно - опять, - поддерживает шутливый тон Михаил Михайлович.
- Ох, дядь Миш! Приведешь ты какую-нибудь кралю, - скалится, подмигивает Борис, откидывая влажный рыжеватый чуб. - Чует мое сердце: приведешь!
- А что? Я - такой! - Михаил Михайлович в подтверждение своей лихости подправляет снизу - большим и указательным пальцами - пегие, пополам с сединой усы.
Жара спала, неделю подряд стоит ровная теплая погода, и хотя август не добрался еще до своей вершины, уже чувствуется приближение осени. Падает, тихонько кружась, бледно-лимонный тополиный лист, послабее других уродившийся и пораньше других подломленный долгим июльским зноем, - совсем так, как и с людьми бывает; вспыхивает, переливается серебряная струна паутины, которая, загодя, уже сейчас, сулит погожую, но опять же - осень; пронзительно ярко - при выходе из сквера, с пригорка - синеет над городом высокое небо, синеет так густо, на пределе, что кажется, вот-вот не выдержит, сорвется, как лишку затянутая гайка с резьбы, сдаст назад, ослабнет - растечется жиденькой белесой голубизной... Рассеянно примечая и желтый лист этот, и паутину, и яркую синеву неба, словно к чему-то прислушиваясь - скорее всего, к самому себе же, - Михаил Михайлович минует несколько кварталов, сворачивает в боковую улицу. Широкая, короткая, на подъеме, она обрезана красного кирпича стеной с железными раскрытыми воротами, за которыми видны могильные плиты, ограды, высятся, сливаясь кронами, деревья и цинковым блеском отливают купола церкви. Эта последняя для человека - улица недавно еще была вся в выбоинах, и по ней, как по волнам - то проваливаясь, то подскакивая, - двигались машины с откинутыми бортами, устеленные сосновыми лапами. Теперь по ней течет ровный, как стекло, асфальт, бетонной панелью отделяя проезжую часть от пешеходной. Прежде улица была застроена деревянными домами - иные из которых по завалинку ушли в землю, - с поднимающимися за ними сплошь слитыми садами. Теперь приземистые деревянные дома, ожидая свой недолгий черед, сохранились только по левой стороне и - совсем как сгорбленные старички на молодых - глядят на пятиэтажные, вставшие по другую сторону махины.
Покачивая полными, на коромысле, ведрами и не сплескивая, молодая женщина переходит Михаилу Михайловичу дорогу, коротко взглядывает на него, словно говорит:
обрати внимание, старый, - с полными. Так же коротко и молча, взглядом, Михаил Михайлович благодарит ее, разве что про себя чуть усмехнувшись: спасибо, добрая душа, угадала - всего у него полно, по завязку...
Кладбище встречает прохладой сплошной тени, лишь кое-где обрызганной желтыми солнечными пятнами, и тишиной - шум полуденного города остается позади, за красной кирпичной стеной, либо Михаил Михайлович сам перестает его слышать; встречает протянутыми восковыми руками черных старушек, похожих на воронье, - не переваривая их, он терпеливо раздает пятиалтынные и двугривенные: бог с ними, не нами заведено... Михаил Михайлович проходит по боковой асфальтированной аллее, останавливается у крашенной зеленой масляной краской ограды с привинченной к железным прутьям мраморной дощечкой и такой же зеленой, внутри, скамейкой.
- Здравствуй, Марья Афанасьевна, - поклонившись, говорит Михаил Михайлович.
- И пока наклоняет и поднимает голову - вндит, как на его голос Мария Афанасьевна радостно выбегает к порогу: похожая поначалу на девчонку-подростка, с острыми лопатками и двумя летящими следом светлыми косицами; потом - в самом женском цвету, с полугодовалой Ленкой, сладко впившейся в налитой смуглый шар груди; затем - уже немолодую, но все такую же быструю и бесшумную на ногу, в белых шерстяных носках; и, наконец, неподвижную, бессловесную, в которой жили, жалели его, мечущегося по комнате, одни только глаза ее. Вроде как горели, догорали, в темноте под ветром, синие свечи: огонек - то в одну сторону, то в другую - за каждым его шагом, за каждым движением - пока вдруг не замерли и не погасли. И пока мокрые ресницы, сами по себе уже подрожав, не упали, навсегда сомкнувшись, - так, что и глаз не понадобилось закрывать, как другим покойникам... Последнее это видение настолько четко, реально, что Михаил Михайлович торопливо расстегивает верхнюю пуговицу рубашки, открывает дверку ограды, ставит на скамейку сумку, достает из дупла ближнего корявого вяза веник - в такую минуту, он уже знает, нужно что-то делать, пусть даже бестолковое.