11
Сначала на сцену из кулис в направлении колосников вылетели, разматываясь в воздухе, рулоны туалетной бумаги и под оперный ветродуй, который на виду у зала накручивал молодой красноармеец, упали и стали расползаться, шурша, все ближе и ближе к авансцене, пока не свесились, продолжая подрагивать, в зал, вызывая у зрителя соблазн стянуть тут же весь этот дефицитный в разоренном Петербурге товар, но свет смущал и все еще не изжитое сознание, что они в театре, и представление еще только-только началось.
Вера Гавриловна и Леня сидели совсем близко на оставленных Игорем местах и могли видеть, что рулоны эти расписаны очень непривычно, вроде бы знакомыми русскими словами, только выделенная внутри каждого слова одна или две буквы, возвышающиеся над остальными, гласные или согласные, делали эти слова похожими на иероглифы, какая-то китайская азбука.
Затем ветродуй, издающий вой ветра и тревоги, замолк, красноармеец бросил вертеть и пошел по сцене между рулонами, наклоняясь и вглядываясь, потом поднял один из них и начал читать по складам, не забыв предварить чтение непристойным жестом, вызвавшим восторг зала, большинство из зрителей и сами, наверное, читать не умели, а тут еще рифмованные слова, почти стихи, но прочитанные так наивно и буквально, что смысл не угадывался, хоть режь, красноармеец читал, будто жонглировал словами, выделяя те самые уже выделенные буквы; подброшенные в воздух слова становились совсем бессмысленными, красноармеец изумленно поглядывал на зал, как бы вопрошая что это такое я читаю, объясните, граждане, и зрители, валясь друг на друга, начинали гоготать над своим и его непониманием.
Вера Гавриловна, не привыкшая сидеть в освещенном зале, чувствовала себя неловко под взглядом красноармейца, ей казалось, он смотрит прямо на нее, и уже начинала вскипать при мысли, что скажет дома после спектакля Игорю, автору и устроителю этого, с позволения сказать, представления, но переведя взгляд на сидящего рядом Леню, увидела, что он сидит очень прямо, сложив на коленях руки, и слушает так внимательно, будто боится пропустить хоть одно из произнесенных красноармейцем слов.
"Не заболел бы только от всего этого, - подумала Вера Гавриловна. - И зачем я его привела?"
Но Игорь настаивал, ему было важно, чтобы она пришла с любимым человеком и они вместе узнали что-то самое важное о нем, беззаботном зяте Веры Гавриловны, что-то такое, что никак не удается рассказать наедине в большой нетопленой квартире на Фонтанке, где Игорь жил уже год после приезда из Тифлиса у Веры Гавриловны, Наташиной мамы.
Красноармеец продолжая читать, стал развешивать стихи на ветки, не бутафорские - голые, настоящие, обломанные в ближайшем к клубу сквере и вынесенные на сцену крепкими мордатыми девицами в униформе, похожими на работниц табачной фабрики с выпущенными поверх юбок блузами, солдатских обмотках на ногах, с волосами, схваченными поперек лба красной лентой. Девицы остались стоять, изображая деревья в саду, под которые в легком тустепе вышли трое молодых людей в канотье и белых костюмах, и перебивая друг друга, начали на разные лады выкрикивать три имени, одно из которых принадлежало зятю Веры Гавриловны, но узнать зятя ни в одном из трех она не могла, потому что все трое оказались неграми. Ногами они работали так ловко, что даже Леня улыбнулся.
Пораженная, что от красноармейца до негров под чтение стихов и размахивающих туалетной бумагой девиц прошло совсем немного времени Вера Гавриловна притихла. Впечатлений уже было более, чем достаточно, на целый вечер, а ведь все только начиналось.
Негры продолжали расхваливать теми же странными, отдельно напоминающими родную речь словами самих себя и посмеиваться над культурой прошлого, как догадалась Вера Гавриловна, потому что часто и в неожиданных сочетаниях из общего ритмического гула выскакивали имена поэтов, которых она когда-то любила да и сейчас не переставала любить. Произносились они беззлобно, но приобретали в устах негров совсем уже легкомысленное значение. Знакомые фамилии, нанесенные на туалетную бумагу китайскими буквами.
Хотелось протестовать, но публика, не очень понимая о ком идет речь, догадываясь только, что, конечно же, о гибели старого мира вообще, - а то что это заявляют негры, не страшно, негры тоже свои, угнетенные, одобрительно аплодировала.
Негры раскланялись, не переставая танцевать под барабанный ритуальный перестук, незнакомый уху. Потом, назвав свою поэзию сукиной дочкой, что, возможно, и было правдой, один из негров ушел в кулисы и с грохотом выбросил на сцену большой эмалированный таз, который покатился, покатился на зал, так что Вера Гавриловна рванулась к Лене, прикрывая своим телом, но эмалированный остановился точно на середине сцены, замолк и под звук бегущего ручья, пасторальный и приятный, в этот импровизированный сад с деревьями-девками, красноармейцем с ветродуем и тремя застывшими в разных позах неграми, вышла маленькая босоногая девочка, простоволосая, в полотняном платье до пят, веночком на голове, и вступила в таз, и под требование очень сильного голоса откуда-то сверху, очень напомнившего Вере Гавриловне голос своего зятя: "Поэзия моя! Цвети, сукина дочь!", улыбнулась сначала едва заметно, потом определенней, определенней, вместе с уходящим светом. Свет уходил, чтобы ее улыбка была видна даже в одном уцелевшем луче, и она сверкала тем особенным своим обаянием, будто включала что-то, улыбаясь внутри себя, - и эта незнакомая непонятно из каких глубин извлеченная улыбка делала ее родной, и становилось понятным, почему негры или те, кто поручил им изображать негров, просили стихов больше не писать, лучшие уже написаны, и живое доказательство - эта вот пастушка в саду, такая своя, такая русская, что многие в зале, залюбовавшись ею, наверное, подумали о себе, как о стихах, и зааплодировали, засвистели.
И тотчас же на сцене появился Бог в очках, маленький и веселый, он говорил глупости, шалил, подмигивал публике, негры прятались за деревья, а Бог девиц пощипывал, щекотал, не давая стоять неподвижно, девицы повизгивали, повизгивали, а потом пустились в перепляс, выкрикивая частушки, под которые девочка незаметно исчезла, а Бог остался и стал запрещать неграм срывать рулоны с деревьев, то бишь райские яблоки, и вообще обниматься с работницами. Негры не слушали его, не в состоянии спокойно наблюдать расшалившихся, зашедшихся в пляске русских красавиц, начинали танцевать вместе с ними, превращая сцену в один невообразимый кавардак под звуки тамтамов и гармоники. А потом, когда все понемногу устали веселиться и повалились на сцену кто где стоял, Бог продемонстрировал эволюцию человека, наглядно, как все было, по порядку, сначала выпустил на сцену жрецов, под музыку из "Аиды": они, мол, осуществляли первую власть на земле, потом полководцев, закованных в латы, за ними буржуев под свист зала, жирных, не способных стоять на ногах, перекатывающихся, потом пролетариев, сгибающихся под тяжестью кувалды, одной на всех, и наконец венец творенья самого совершенного из всех Божьих созданий с хитрой лукавой физиономией, раскосыми глазами, широким простонародным носом в охотничьем костюме, сапогах, вора и будущего повелителя земли, зятя Веры Гавриловны, Игоря. Он стоял в золотой короне на голове и палил в зал холостыми патронами из ружья.
- Не пишите стихов со смыслом, - требовал он между выстрелами, - хуже будет, умрете! - И пошел через весь зал, размахивая свернутым в кукиш кулаком, как кадилом, под хриплый колокольный звон всех динамиков. Под запах гари со стороны сцены от рулонов сгоревших стихов, которые поджигал сам Господь и бросал в таз, где они превращались в пепел.
- Благословляю вселенским кукишем, - кричал Игорь абсолютно распоясавшейся счастливой публике, выходя из зала.
Вечер, устроенный на деньги, присланные Мишей из Америки, удался.
- Но что все это означает? - спросила Вера Гавриловна больше самою себя, чем Леню.
- Это означает, что революция была осуществлена ради Поэта, - ответил он.
- Размечтался! - сказала сидящая сзади женщина с взмокшим от гнева кирпичным лицом и плюнула на пол.
12
- За что вы меня так, а, Гудович? - спросил консул. - Я помог вам вернуть жену, теперь вы вместе, не отказывал ни в единой просьбе и в дальнейшем не отказал бы. Или Ломоносов подкупил вас? Вы дурак, что ли, Гудович, поверили большевикам? Каждый в консульстве думает сейчас о своем будущем, любому из нас я помогу устроиться здесь, в Америке, или в Европе, когда все лопнет окончательно, только не вам, Михаил Михайлович. Сегодня же сяду писать вашему отцу в Тифлис. Пусть отчаяние старого уважаемого человека - я знаю, вы любите отца, - станет наказанием для вас на всю жизнь.
- Мой отец умер, - сказал Гудович.
- Умер? Михаил Львович? Вы же совсем недавно брали какие-то деньги в счет аванса.
- Мой отец умер двадцать дней назад. От приступа астмы. Письмо об этом я получил вчера.