Я прервал его речь вопросом, сколько у меня всего-на́-все денег? «Будет с тебя, — отвечал он с довольным видом. — Мошенники как там ни шарили, а я все-таки успел утаить». И с этим словом он вынул из кармана длинный вязаный кошелек, полный серебра.
— Ну, Савельич, — сказал я ему, — отдай же мне теперь половину, а остальное возьми себе. Я еду из города на несколько дней.
— Куда это? — спросил он с изумлением.
— Куда бы ни было, не твое дело, — отвечал я с нетерпением, — делай что тебе говорят и не умничай.
— Батюшка, Петр Андреевич! — сказал добрый дядька дрожащим голосом. — Побойся бога; как тебе пускаться в дорогу в нынешнее время, когда никуда проезду нет от разбойников! Пожалей ты хоть своих родителей, коли уж сам себя не жалеешь. Куда тебе ехать? Зачем? Погоди маленько; войска придут, переловят мошенников; тогда поезжай себе хоть на все четыре стороны.
Но намерение мое было твердо принято.
— Поздно рассуждать, — отвечал я старику; — я должен ехать, я не могу не ехать. Не тужи, Савельич: бог милостив. Авось увидимся! Смотри же, не совестись и не скупись. Покупай, что тебе будет нужно, хоть втридорога. Деньги эти я тебе дарю. Если через три дня я не ворочусь… крестился, читая про себя молитву. Я дожидался долго, наконец вожатый воротился и сказал мне: «Ступай, наш батюшка велел тебя впустить».
— Что ты это, сударь? — прервал меня Савельич. — Чтоб я тебя пустил одного! да этого и во сне не проси. Коли ты уж решился ехать, то я хоть пешком да пойду за тобою, а тебя не покину. Чтоб я стал без тебя сидеть за каменной стеною, когда дитя в дороге посреди разбойников! Да разве я с ума сошел? Воля твоя, сударь, а я от тебя не отстану.
Я знал, что с Савельичем спорить было нечего, и позволил ему приготовляться в дорогу. Через полчаса я сел на своего доброго коня, а Савельич на тощую и хромую клячу, которую даром отдал ему один из городских жителей, не имея более средств ее кормить. Мы приехали к городским воротам, караульные нас пропустили, и мы выехали из Оренбурга.
Начинало смеркаться. Я направил путь к Бердской слободе, пристанищу Пугачева. Прямая дорога занесена была снегом; но по всей степи видны были конские следы, ежедневно обновляемые. Я ехал крупной рысью. Савельич едва мог следовать за мною издали и кричал мне поминутно: «Потише, сударь, ради бога потише! Проклятая клячонка моя не успевает за твоим долгоногим бесом. Куда спешишь? Добро бы на пир, а то под обух, того и гляди…»
Вскоре засверкали бердские огни. Я поехал прямо на них. «Куда, куда ты? — кричал Савельич, догоняя меня. — Это горят огни у разбойников. Объедем их, пока нас не увидали. Петр Андреевич — батюшка Петр Андреевич!.. не погуби! Господи владыко… пропадет мое дитя!»
Мы подъехали к оврагам, естественным укреплениям слободы. Савельич от меня не отставал, не прерывая жалобных своих молений. Вдруг увидел я прямо перед собой передовой караул. Нас окликали, и человек пять мужиков, вооруженных дубинами, окружили нас. Я объявил им, что еду из Оренбурга к их начальнику. Один из них взялся меня проводить, сел верхом на башкирскую лошадь и поехал со мною в слободу. Савельич, онемев от изумления, кое-как поехал вслед за нами.
Мы перебрались через овраг и въехали в слободу. Во всех избах горели огни. Шум и крики раздавались везде. На улице я встретил множество народу; но никто в темноте меня не заметил и не узнал во мне оренбургского офицера. Вожатый привез меня прямо к избе, стоявшей на углу перекрестка. «Вот и дворец, — сказал он, слезая с лошади, — сейчас о тебе доложу». Он вошел в избу. Савельич меня догнал. Я взглянул на него; старик
Я сошел с лошади, отдал ее держать Савельичу, а сам вошел в избу, или во дворец (как называл ее мужик). Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагою; впрочем, лавки, стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу и широкий шесток, уставленный горшками, — всё было как в обыкновенной избе. Пугачев сидел под образами, в красном кафтане, в высокой шапке и важно подбочась. Около него стояло несколько из главных его товарищей, с видом притворного подобострастия. Видно было, что весть о прибытии офицера из Оренбурга пробудила в бунтовщиках сильное любопытство и что они приготовились встретить меня с торжеством. Пугачев узнал меня с первого взгляду. Поддельная важность его вдруг исчезла. «А, ваше благородие! — сказал он мне с живостию. — Как поживаешь? Зачем тебя бог принес?» Я отвечал, что имею лично до него дело и что прошу его принять меня наедине. Пугачев обратился к своим товарищам и велел им выйти. Все послушались, кроме двух, которые не тронулись с места. «Говори смело при них, — сказал мне Пугачев, — от них я ничего не таю». Я взглянул наискось на наперсников самозванца. Один из них, щедушный и сгорбленный старичок с седою бородкою, не имел в себе ничего замечательного, кроме голубой ленты, надетой через плечо по серому армяку. Но ввек не забуду его товарища. Он был высокого росту, дороден и широкоплеч, и показался мне лет сорока пяти. Густая рыжая борода, серые сверкающие глаза, нос без ноздрей и красноватые пятна на лбу и на щеках придавали его рябому широкому лицу выражение неизъяснимое. Он был в красной рубахе, в киргизском халате и в казацких шароварах. Первый (как узнал я после) был беглый капрал Белобородов; второй — Афанасий Соколов (прозванный Хлопушей), ссыльный преступник, три раза бежавший из сибирских рудников. Несмотря на чувства, исключительно меня волновавшие, общество, в котором я так нечаянно очутился, сильно развлекало мое воображение, и я на минуту позабыл о причине, приведшей меня в пристанище бунтовщиков. Пугачев мне сам напомнил о том своим вопросом: «От кого и зачем ты ко мне послан?»
— Я приехал сам от себя, — отвечал я; — прибегаю к твоему суду. Жалуюсь на одного из твоих людей, и прошу тебя защитить сироту, которую он обижает.
Глаза у Пугачева засверкали. «Кто из моих людей смеет обижать сироту? — закричал он. — Будь он семи пядень во лбу, а от суда моего не уйдет. Говори: кто виноватый?»
— Швабрин виноватый, — отвечал я. — Он держит в неволе ту девушку, которую ты видел, больную, в Белогорской крепости у попадьи, и насильно хочет на ней жениться.
— Я проучу Швабрина, — сказал грозно Пугачев. — Он узнает, каково у меня своевольничать и обижать народ. Я его повешу.
— Прикажи слово молвить, — сказал Хлопуша хриплым голосом; — ты поторопился назначить Швабрина в коменданты крепости, а теперь торопишься его вешать. Ты уж оскорбил казаков, посадив дворянина им в начальники; не пугай же дворян, казня их по первому наговору.
— Нечего их ни жалеть, ни жаловать, — сказал старичок в голубой ленте. — Швабрина сказнить не беда, а не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы искать; а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге с твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров.
Логика старого злодея показалась мне довольно убедительною; мороз пробежал по всему моему телу при мысли, в чьих руках я находился. Пугачев заметил мое смущение. «Ась, ваше благородие? — сказал он мне подмигивая. — Фельдмаршал мой, кажется, говорит дело. Как ты думаешь?»
Насмешка Пугачева возвратила мне бодрость. Я спокойно отвечал, что я нахожусь в его власти и что он волен поступать со мною, как ему будет угодно.
— Добро, — сказал Пугачев. — Дело твое разберем завтра, а теперь скажи, в каком состоянии ваш город.
— Слава богу, — отвечал я, — всё благополучно.
— Благополучно! — повторил Пугачев, — а народ мрет с голоду!
Самозванец говорил правду; но я по долгу присяги стал уверять, что всё это пустые слухи и что в Оренбурге довольно всяких запасов.
— Ты видишь, — подхватил старичок, — что он тебя в глаза обманывает. Все беглецы согласно показывают, что в Оренбурге голод и мор, что там едят мертвечину, и то за честь; а его милость уверяет, что всего вдоволь. Коли ты Швабрина хочешь повесить, то уж на той же виселице повесь и этого молодца, чтоб никому не было завидно.
Слова проклятого старика, казалось, поколебали Пугачева. К счастию, Хлопуша стал противоречить своему товарищу.
— Полно, Наумыч, — сказал он ему, — тебе бы всё душить да резать. Что ты за богатырь? Поглядеть, так в чем душа держится. Сам в могилу смотришь, а других губишь: офицер к нам волею приехал, а ты уж и вешать его. Разве мало крови на твоей совести?
— Да ты что за угодник? — возразил Белобородов. — У тебя-то откуда жалость взялась?