пустить в ход оружие.
— Значит, это правда о пытках? — еще переспросил барон.
— Уф, — вздохнул Грегус.
— Милый друг, — проговорил барон, извлекая из кармана белый конверт, — здесь скромная лепта от лифляндских помещиков, пятьсот рублей. Если бы слухов было меньше, а пыток больше, вы бы сполна получили тысячу. И еще личная просьба. Не позволите мне хотя бы разок присутствовать при этом? Хочется посмотреть, как вы работаете. Давно не видел ничего веселенького в этом закисшем от горя мире.
И вот на службу Грегус явился в раздумье. К полудню ему удалось разгадать туманные намеки барона о силе мысли, и в нем созрела решимость доказать самому себе, что по силе мысли он ничуть не уступит какому-то социалисту-агитатору. И велел привести Карлсона-Брауера.
Карлсон вспоминал свидание, вспоминал каждую фразу Аустры, каждый свой ответ, и в памяти вставал ее пытливый искрящийся взгляд, и теплая волна, возникнув где-то в солнечном сплетении, прокатилась по телу, и Карлсон, рассеянно усмехнувшись своим мыслям, еще вспомнил очертания ее стройного тела, когда, перед тем как уйти, Аустра на миг задержалась на пороге, в освещенном дверном проеме, только на миг оглянулась, повернула голову, выражения лица не успел разглядеть, лицо оставалось в тени, — освещенный проем в серой стене, словно обрамленная картина.
И, все больше мрачнея, он принялся расхаживать по коридору.
Посмотреть со стороны — образцовый арестант, приветлив и вежлив с надзирателями, но до чего омерзительно вот так запросто разговаривать с тюремщиками, широкий и щедрый, самому даже противно, не скупится на чаевые, держать себя в узде, притворяться, притворяться, ему разрешалось гулять по коридору, курить за стенами своей камеры.
Испытывал он страх?
Конечно, но у него почти не оставалось времени думать о страхе, потому что рассудок непрерывно изучал все возможности, рассматривал различные варианты побега, один бы, пожалуй, он хоть сейчас убежал, но нельзя же оставить товарищей, рассудок искал тот единственный лунный луч, что поможет спуститься с крыши. Еще один допрос, и его изуродуют точно так же, как Межгайлиса, он не сможет двигаться, не сможет уйти из этого ада. В самом деле, он сейчас, как лунатик, витает где-то между небом и землей, не оступиться бы, и вдруг — пробуждение, в здравом уме, в твердой памяти он видит свое безвыходное положение. Но у любой безвыходности должен быть по крайней мере вход, так, может, через него-то и выйти? Нет, нет, вы сами убедитесь, иного пути у вас нет, кроме чистосердечного признания, и тогда мы вас с миром отпустим в могилу, так говорил ему Грегус всего час назад, и Карлсон решил оттянуть время, сказал, что подумает, разыграв из себя человека, только что осознавшего безнадежность своего положения, самому даже странно, как это ухитрился он забраться на столь головоломную высоту, и теперь не под силу ему слезть на землю, обрести почву под ногами, и вот он взывает о помощи, и помощь приходит. Я, Грегус, помогу вам, и при условии полной откровенности, чистосердечного признания я гарантирую вам жизнь, свободу и, само собой разумеется, обещаю поддержку в устройстве вашей будущей жизни.
Какие страхи испытывал Карлсон?
Выдержу ли? Ведь это первая очная встреча с полицией. Хватит ли мужества? А если глаза выколют? Изуродуют, как Межгайлиса? Утром Анна принесла передачу, поговорить не удалось, сказала только, что завтра опять придет, значит, завтра, а до завтра колобродить лунатиком?
По всей империи, словно дома с привидениями, раскинулись лечебницы для душевнобольных. Душевные болезни и монархия идут рука об руку. Вечное притворство, лицемерие, двоедушие, непостоянство и жестокость изнуряют, требуют чрезмерных нервных усилий, и стоит ли удивляться, что люди иной раз бросались с крыши.
Лунатики, сумасброды, преобразователи природы, рационализаторы, сверхгениальные изобретатели, одержимые манией преследования, бредовыми идеями, были неопасны самодержавию.
Стоит использовать.
Алкоголь, как отрава и как лекарство, пили помногу и часто, только так рабочий хотя бы ненадолго мог забыть об унижении, только так ремесленник хотя бы ненадолго мог стать свободным человеком. В винных парах и видениях находили отдушину, потому что умственные видения, созерцание будущего были доступны немногим.
Дома для умалишенных битком набиты, дома для умалишенных и полицейские дома гостеприимно переполнены, по всей империи процветали три учреждения, три учреждения ломились от народа — дома для умалишенных, полицейские дома и дома молитвенные.
Святая троица правила дружно и безраздельно. Что не подчинялось церкви, подчинялось полиции. Что не подчинялось полиции, подчинял себе расстроенный рассудок.
Правители могли спать спокойно, но недооценили они противника.
Партию пролетариата.
Милая мама! Необратимость жизни, ее неповторимость она ощущала острее, чем мы, мужчины. Когда вижу стройных, пригожих девочек, мне вспоминается мама. Вот она идет в моих мыслях, босоногая, песчаным проселком, идет к воскресной обедне, деревенская девчушка с косичками, и только потом уже непосильный труд обезобразит ее.
Какой негодяй придумал присловье: работа костей не ломает. Какой надсмотрщик такое придумал? Непосильная работа ломает самые крепкие кости, непосильная работа перемалывает жизнь, сгибает стан, коромысло сгибает плечи, огород в узловатые крюки превращает руки, нежные руки, и ласка тех скрюченных пальцев для сына нежнее розовых лепестков, ноги распухают, вены проступают голубыми знаками молний, трудовая молния, трудовые знаки. Как выглядят ваши жены, фабриканты, работодатели? В каких квартирах живут, во сколько встают поутру? Какими яствами питаются, какими питиями прохлаждаются? Мы едим картошку, картошку с простоквашей, и это, бесспорно, здоровая пища, но мало тепла от нее человеку, живущему в подвале.
И все-таки в родной семье я был счастлив. Вечное корыто— стирать, полоскать белье — вот материнская доля, отжать простыни, выгладить в парной духоте, зато архипастырь утешит: добро, скажет, женщина, в поте лица есть будешь хлеб; а губернатор скажет: довольствуйся тем, что дают; а главный цензор воспретит обсуждать этот вопрос. В долгополом платье вечером в субботу мать сидит на лавке, греясь на солнышке, сидит, вяжет, беседует с женщинами, а отец в комнате с приятелями в карты играет.
Если заглянуть в подвальное оконце, за мутным стеклом увидишь четверых мужчин, сидящих вокруг стола, и в мельтешении кисейной занавески разглядишь, как ложатся на стол карты.
В уголке же, где посветлее, притулился я, зажав книжку между коленей, — как в детстве зажимал пушистого котенка, чтобы не сбежал на своих мягких лапках, сижу и негромко читаю мужчинам книгу, запрещенную книгу.
Ночью я не мог уснуть в тесноте своей камеры, и тогда восемь журавлей взлетели в синее небо, потому что в восемь нужно было проснуться, и мне снился ужасный сон.
Будто мать моя умерла и явилась мне.