— Что ты наделал!? — окрикнула меня тётя Анна и пошла ко мне.
— Экий, ведь, какой! — заворчала и бабушка.
Я стоял с опущенными глазами, дрожал и боялся взглянуть в сторону белого гостя.
Бабушка подошла ко мне, взяла меня за плечи и, подталкивая, повела меня к переднему углу.
— Иди, извинись перед дорогим гостем, а потом принеси другую чашку…
Белый гость как-то странно заворочал пухлыми седыми усами и бородою, как будто силился что-то сказать. Пристально осмотрев меня, он несколько раз поманил меня рукою. Я подходил к Яшеньке не по доброй воле, всё время чувствуя за спиною руку бабушки. Вот я подошёл к белому гостю с опущенными глазами, испуганный и смущённый.
Яшенька взял мою руку, и я почувствовал его пухлые и мягкие пальцы тёплой руки. Яшенька поднялся со стула, поцеловал меня в руку два раза, а потом быстро опустился на колени и поклонился мне в ноги, прикоснувшись белой головою к полу. Потом он поднялся с колен, сел на стул и продолжал глядеть на меня пристально и ласково.
Я не знал, что мне делать. Может быть, и мне следовало бы поцеловать его руку и поклониться в ноги. Я не знал и стоял как закостеневший.
Белый гость как будто промычал что-то, очевидно, привлекая моё внимание, а когда я взглянул на его лицо, я тут только заметил, какие ясные голубые глаза, широко раскрытые, ласковые глаза смотрели на меня… Я долго не мог забыть выражения этих глаз, и потом за всю жизнь никогда и никто уже больше не глядел на меня с такой лаской.
Яшенька снова остановил моё внимание. Он вынул из-за пазухи своего хитона донышко от хрустального стакана. Об этой «стекляшке» я слышал раньше. Все в городе называли «стекляшку» Яшеньки эмблемой счастья, в противоположность «подошевке», т. е. куска кожи, вырезанной в виде следа человеческой ступни.
Появление Яшеньки в доме по обыкновению внушало панику: никто не мог догадаться по его приходу, что он вещает — горе или счастье. Если Яшенька, усевшись в переднем углу, где его обыкновенно усаживали, вынимал из-за пазухи «стекляшку», это обозначало предзнаменование счастья и вообще благополучие «дому сему», если же белый гость переступал порог дома с «подошевкой» в руках, это наводило на всех живущих уныние и страх…
Подозвав меня к себе, Яшенька промычал что-то и жестом руки дал мне понять, чтобы я посмотрел на свет солнца через гранёное донышко от стакана. Я исполнил его просьбу с дрожью в руках и ногах и увидел чрез прозрачное гладкое стекло оконную раму, цветы на подоконнике и далее за окном глубокие, озарённые светом солнца, сугробы.
Белый гость приложился губами к «стекляшке», как будто лизнул её, потом ударил себя в грудь, указал рукою на небо и улыбнулся счастливой улыбкой.
Бабушка и тётя Анна с умилением глядели на меня, очевидно, считая меня счастливейшим человеком в мире.
Предложение Яшеньки — поглядеть через стекло, удар в грудь и целование «стёклышка» с жестом руки к небу, — всё это горожане объясняли так, как будто Яшенька о себе говорил всеми этими манипуляциями: «Вот смотрите, как чиста моя душа! Бог простил всем моим прегрешениям».
Это признание, по поверью горожан, Яшенька делал только тем, кого считал счастливыми, почему бабушка и тётка так умильно на меня и посмотрели.
А тот факт, что Яшенька только у детей целовал руку и только перед детьми падал ниц — горожане также старались изъяснить по-своему.
Разъяснения эти циркулировали в двух вариантах:
Одни говорили: «Моя душа чиста, и я равняюсь с невинными отроками».
Другие говорили: «Я был горд перед Господом и пред людьми. Теперь я смиряюсь перед детьми как перед их голубиной кротостью и смирением овна».
Кто был прав — я не знаю. Может быть, сам Яшенька давал своему поведению другое толкование. Но кто же мог разгадать эту тайну: он был молчальник.
Впечатления первой встречи с Яшенькой-молчальником запали в мою душу глубоко, как будто я впервые повстречался с какой-то тайной, которую мне всю жизнь придётся разгадывать. Внушал он мне и страх, и любопытство, и какое-то особенное нежное чувство. Но я никогда бы не мог пожалеть его: он казался мне выше или вне жалости, так обидной для человека. Мне часто даже приходила в голову и такая мысль: все остальные люди достойны сожаления, а Яшенька в этом не нуждается.
У нас в доме, где одно время так много бывало гостей, в уютных и богатых квартирах наших знакомых да и вообще во всём городе жизнь текла мирно, без особенных внешних событий. Тянулась жизнь медленно и точно переваливалась. Ещё у нас, в доме на костях, быть может, было и немного разнообразнее: бабушка ссорилась с дедом, отец мой был в постоянной вражде с мамой, мы с братом тоже часто ссорились. Но всё же и при этом разнообразии каждый день нашей жизни походил на день минувший.
А жизнь Яшеньки-молчальника была такая оригинальная! Тот факт, что он молчит, делал его непохожим на других. Он молчит и, казалось мне, говорит людям больше, нежели они, говорящие много и бестолково.
Легенды о его жизни в своей бывшей усадьбе, где теперь владычествовала пышная красавица, гордая его родственница, — эти легенды сопровождали его всюду, варьируясь на разные лады, но в общем выражавшие одно и то же: белый гость жизни, молчальник, не похож на других. Встал он с земли белым призраком и бродит словно чья-то беспокойная неразгаданная дума или потревоженная совесть.
В белом хитоне, какие носили в древности только апостолы, босой, с непокрытой головою, с пышными развевающимися и густыми волосами и с широкой белой бородой, — он походил на Саваофа, каким изображают Бога в голубых куполах храмов. Он ничего не имел, кроме хитона, «стекляшки» и «подошевки» и этим как бы говорил людям о суетности их стяжаний.
Он нередко представлялся мне похожим на Лермонтовского «Пророка», и я декламировал:
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами;
Глупец — хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами.
Смотрите ж, дети, на него,
Как он угрюм, и худ, и бледен.
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его».
Образ Лермонтовского «Пророка» я дорисовал своими штрихами и говорил себе: «Да, тогда Яшенька был такой, „он был угрюм, и худ, и бледен“, потому что люди не признали его, а теперь он признан всеми, и только дед мой, учёный профессор, отвергает пророчества Яшеньки-молчальника».
В домах горожан и на улицах он появлялся часто, но больше всё же жил в Ростковке в шести-семи верстах от города. И никакая погода, ни день, ни ночь — не могли изменить его решения: приходил, когда ему хотелось, уходил, увлекаемый только своим желанием. Иногда являлся к кому-нибудь в дом поздно ночью или ближе к утру, и надо было его впускать. Иногда вставал среди ночи и уходил. Жил как вольная птица, питался скромно, нося на теле своём белый хитон как птица, оперённая в белое…
Порочные люди его боялись, потому что он по-своему говорил им правду. Духовные не любили его, и никто и никогда не видел его в церкви.
В начале появления Яшеньки это нерадение к церкви сильно смущало горожан, да и священники местных храмов и высшее губернское духовенство, которому сообщили о Яшеньке, косо смотрели на странного старика. Одно время его считали даже приверженцем какой-то раскольничьей секты, и священники называли эту секту вредной Христовой церкви. Подозрение духовных особ вызвало следствие, и от архиерея приезжала целая комиссия. Но следователи убедились в ложности слухов и злых доносов: Яшенька-молчальник никого не совращал в свою секту, ни словом, ни делом не противодействовал официальной церкви. Жил как вольная птица и говорил с людьми на непонятном языке символов. По ночам же он молился как и все православные, налагал на себя продолжительные посты: ничего не ел, не пил и целыми часами выстаивал на молитве.
Нередко Яшенька выступал и в роли изобличителя местных нравов. Негодуя на «прорухи» уездного начальства и жестами проклинания предупреждал жестокости полиции. Смеялся над жадностью и хищничеством местных купцов, преследовал праздных и развратных и пьяных людей. И, изобличая пороки, выражал своё негодование только одним своим упорным и жутким молчанием. Но это молчание имело силу большую силы слов. Бывало, только с лица изменится: брови нахмурит, в углах губ лягут сурово-скорбные складки, а глаза потемнеют и словно потухнут.
И люди боялись Яшеньки-молчальника и, вместе с тем, любили его и почитали.
Он посещал больных, заходил в тюрьму. Придёт, сядет у постели недужного человека и молча смотрит своими большими ясными глазами и словно взором своим старается изгнать из страждущего тела хворь.
Входя в камеру арестантов, останавливался у порога, склонялся на колени и потом в ноги кланялся всем сидящим в камере. Молча вставал, ласково смотрел на арестантов, потом вынимал свою «стекляшку», целовал и лизал её и уходил молча, снова низко-низко поклонившись молчаливым и мрачным обитателям камеры.