- Ой мой-мой! шо ти говориш... - порывисто-певуче - Тата.
- Шо чуєш, душко...
Я не стану теперь приводить перевод. Зачем? Формальный смысл здесь в том, что юноша и девушка из двух враждующих гуцульских семейств любят друг друга. А какой был фактический смысл Татиной затеи, я не знаю, не могу понять и боюсь мельчить глубину этого смысла своими предположениями. Тата вилась вокруг Андрея, закидывала руки ему на шею с безоглядностью детски-театральной. Он покорно пригибал шею навстречу Татиным, тянущимся к нему рукам. Но я заметила, что она старается не прикасаться к нему. Сначала я не поняла, зачем это. А потом догадалась. Тата была стыдлива, ей было неловко, стыдно обниматься на сцене, даже с Андреем; куда уж с каким-нибудь актером в театре. Даже когда видел только один зритель - я, Тате было неловко; хотя мы все столько раз целовались, обнимались и все другое, но ведь жизнь - это не театр, на нее никто не смотрит со стороны, на человеческую жизнь.
Дальше в повести Коцюбинского происходит вот что: Маричка случайно тонет в быстрой реке; Иван оплакивает ее, но все же находит себе жену; жена изменяет ему с местным колдуном; Иван тоскует, вспоминает Маричку; она является ему в виде мавки, он идет за ней, но вдруг она исчезает. Появляется Чугайстыр - тоже сверхъестественное существо, могущее убить мавку. Иван боится, что Чугайстыр догонит Маричку. Иван играет на свирели, а Чугайстыр, забыв о мавке, пускается плясать. Андрей и Тата совершенно справедливо полагали "Тiнi забутих предкiв" произведением философским. Поэтому они еще в театральной студии придумали единственную возможную, пожалуй, интерпретацию пляски Чугайстыра. Иван понимает, что мавка не останется с ним, что этого не может быть. Он хочет, чтобы ей грозила - мертвой! - смертельная опасность, и хочет спасти ее от опасности... чтобы умереть самому...
Вот исчезла внезапно эта мавка-нявка. Тата, как-то кружась и прикрывая широким рукавом лицо, отходила от Андрея. Он оставался один - одинокий Иван. Оглядывался...
Андрей сел на пол, скрестив ноги, и засучил левый рукав, заголил культю, болезненно красноватую, немного сморщенную; поднес медленно к самому своему лицу. Проговорил голосом, немного утробным; я даже испугалась, как будто это уже и не Андрей, хотя я знала ведь, что Андрей; никто другой и не мог быть! Проговорил за Чугайстыра:
- Куди побiгла?
- Хто? - голосом потоньше, человеческим, - за Ивана.
- Нявка.
- Не знаю... Не видiв... Сiдайте.
Иван молча смотрит на руку искалеченную, держа ее перед самыми глазами. И снова произносит за Чугайстыра, которого на самом деле нет, а Иван его видит, и произносит:
- Може б ти трошки пiшов зо мною у танець?..
Тата появилась и стала поодаль с блок-флейтой. Заиграла резкими, диковатыми звуками. Андрей поднялся с пола, заложил правую руку за спину, а левую продолжал удерживать искалеченную у самых глаз. И сосредоточенно затанцевал, притоптывая дробно и легко и прыгая легко. У него были высокие легкие прыжки польского танцора, привычного к танцам сложным и красивым, сложно устроенным...
Андрей очень любил Тату; не так, как Гриша З.; даже и не так, как я. Если бы Тата сказала, Андрей бы принес ей на полотенце сердце своей матери, не задумавшись...
Тата не хотела (или не могла) отказаться от этого курения наркотической толченой травы. Андрей не мог уговорить ее. Обычно она просила оставить ее одну, и мы слушались ее. А, может быть, и напрасно. Может быть, не надо было оставлять ее. Она тихо сидела в маленькой комнате, дверь была прикрыта. Но я знала, что она там, за прикрытой дверью, бормочет и запрокидывает голову. Андрей ушел в кухню; зажег газ, чтобы теплее было. Батареи большие были совсем прохладные. Я сидела в большой комнате на тахте. И такая тоска у меня, такое уныние, слезы в глазах. Я не хотела досаждать Андрею своим плохим настроением. Может быть, ему и без того плохо. Дверь хлопнула. Или нет, показалось. Нет, стукнула дверь, но как-то странно. Теперь мне кажется, что я тогда почувствовала несчастье. Потому что дверь из маленькой комнаты не открывалась. Тата не открывала дверь, не выходила. Это другое было. Ударилось об асфальт внизу тело, уже мертвое.
Сколько времени прошло, не помню. Загомонили внизу, на улице. Побежали по лестнице, лифта в этом доме не было. Зазвонили требовательно в звонок дверной. В этом доме было еще много квартир с жильцами, невыселенных. Кто-то из соседей видел случайно из окна. Приехала милиция, напрасная "скорая помощь" приехала. Спрашивали Андрея и меня...
Мы боялись, когда ее увезли, оставаться ночью вдвоем. Я ушла к Маше. Плакала в метро. Наутро плакала в морге больничном. Я просила с плачем горьким, чтобы мне позволили еще посмотреть на нее. У меня было сто рублей за перевод болгарского рассказа в сборнике, тогда - деньги. Я отдала санитару. Он привез ее на каталке, прикрытую до плечей смуглых. Какой-то коричневой прорезиненной пеленкой прикрытую. Да, мертвый становится очень значим, важен для своих живых; потому что он умер. Волосы у нее сделались спутанные, откинутые. Ссадины на шее смуглой. Красивыми бровями похожа была на мою маму. Глаза были чуть-чуть приоткрыты. Она будто знала, что я здесь, и мягко понимала, мягко жалела меня. И будто прислушивалась мягко и внимательно к тому, что я здесь. Я перестала плакать, она была со мной. Мертвый больше никогда не обидит тебя, и ты его не обидишь; теперь он только любит тебя в твоей душе. А из этой жизни человеческой не уйдешь ты живым, а только мертвым...
Теперь Древний Рим лишился своей цельности. И девочка в городе Украинской республики, возникшей наконец-то, может, минуя Москву, мечтать о Нью-Йорке, потому что он - Париж наших дней и грядущих.
Я люблю своего мужа Андрея К. Но я не знаю, как все будет.