Такая смешная, по крайней мере в понимании Авеля, этимология слова "разглядеть" вполне могла быть обнаружена в Устюжском летописном своде. Авель читал вслух: "Гора оная Гледен, весьма превысокая, того ради и нарицается Гледен, что с поверхности ея на все окрестные страны глядеть удобно".
Засунул письмо в карман.
Трамвай в который раз развернулся на пустыре, вышел к консерватории, миновал ее, потом проехал еще несколько кварталов, застроенных однообразными, почерневшими от сырости доходными домами, и остановился у Обводного канала. Тут Авель перелез через гранитный парапет и по оторванной взрывом чугунной решетке ограды спустился к самой воде - неподвижной, серого цементного цвета воде с плавающими на поверхности деревянными ящиками из-под патронов. Здесь, в яме, заполненной до краев курящимся кипятком, как в помутневшем, больном зеркале, отражалась кирпичная, перетянутая стальными кольцами труба-посох. Из трубы валил густой, слоистый пар. Как из кадила.
Как же все-таки могло заболеть зеркало?
Под действием внезапно налетевшего ветра пар вдруг рассеялся и открылось небо. Авель подумал о том, что сегодня установилась хорошая воздухоплавательная погода, а выкрашенный серебряной краской центроплан вполне можно выкатить на летное поле...
Выкрашенный серебряной краской центроплан выкатывают из ангара на летное поле, и при помощи специальных резиновых, в брезентовой оплетке шлангов заправляют керосином. Затем появляется регулировщик в белой, подхваченной под подбородком кожаным ремешком фуражке и поднимает высоко над головой попеременно красный и желтый флажки. Начинает совершать ими вращательные движения. Запускают двигатели. По радио отдают приказ, чтобы регулировщик положил флажки на землю. Регулировщик выполняет приказ. Теперь он придерживает руками фуражку, чтобы ее не сорвало с головы ураганом, поднятым острыми мельхиоровыми пропеллерами. Пилот дает отмашку...
Нет, не так! Все происходило совершенно по-другому! Пар рассеялся, и на противоположном берегу Обводного канала Авель увидел женщин, которые ковшами заполняли водой расставленные вдоль берега железные бочки из-под топлива. Затем приезжали грузовики и увозили эти бочки на прачечную фабрику, расположенную недалеко от заброшенных еще в финскую войну живорыбных садков на заливе. Женщины смеялись, поливали друг друга, развешивали мокрую одежду на кустах шиповника, обстриженных в кружок. Еще женщины ивовыми прутьями вылавливали из канала ящики из-под патронов и сооружали из них костры. Грелись у этих костров. Сушили мокрые волосы. Пели песни:
- Пора домой! Пора домой!
После окончания классов братья приходили домой, где их с обедом ждала мать. Садились за стол и ели в полнейшем молчании - чистили картошку ногтями, дули в ладони, сыпали соль на сочащиеся гнойники и порезы, пихали друг друга под столом ботинками. Мать сердилась, грозила им пальцем, но ни Каин, ни Авель не обращали на нее и ее палец никакого внимания, не слушали ее, и все заканчивалось тем, что кто-то из них, сейчас уже невозможно вспомнить, кто именно, опрокидывал кастрюлю с перловым варевом на пол. Разбухшая, напоминавшая слюдяные, кадмиевого тона крылья жуков скорлупа выплывала из парной горловины, из ямы-зева, и застывала комкастой грязно-серого цвета горой. Поскольку мать не любила Каина, то первым лупить она начинала всегда его. Каин сползал со стула на пол, вопил, что это не он опрокинул кастрюлю, что он не виноват, однако мать успевала схватить его за волосы и вытащить на середину кухни.
За бороду, за бороду: "Брадобритие и небрадобритие".
Авель отворачивался, потому что не мог наблюдать столь жестокое избиение своего брата. Все это так напоминало допрос отца в следственном изоляторе, что на Монастырщине, когда двое придурковатого вида конвойных валяли его по полу кирзовыми сапогами, пытались обнаружить мякоть, смеялись, а когда отец терял сознание, то и мочились на него, приговаривая: "А ты поссы, поссы на него, на падлу!" Через несколько лет этих конвойных, кажется, судили за издевательства над заключенными и даже этапировали в лагпункт Шарьинский, но вины они за собой так и не признали, потому что были психопатами.
Они не лечились... нет.
После наказания с Каином случился припадок, и мать вызвала врача.
"Век как день".
"24 февраля 1881 года во время домашнего концерта в особняке генерала Соханского с Модестом Петровичем Мусоргским случился тяжелейший эпилептический припадок. Страшно крича, даже изрыгая хулу на Самого Господа, композитор упал на пол, разбил себе лицо и вывихнул несколько пальцев на руках. Концерт был немедленно остановлен. Через некоторое незначительное время припадок вновь повторился, но уже в более обширной форме. Модест Петрович нуждался в срочной госпитализации. Однако узнав, что его хотят везти в больницу, Мусоргский очень испугался, заплакал и, растирая посиневшими кулаками по лицу слезы, стал просить оставить его, обещая при этом поправиться. Да, поправиться! Ей-богу, как ребенок! Несчастный, будто бы это было в его силах! Вскоре, как того и следовало ожидать, речь его стала неразборчива, начался сильнейший бред, и он потерял сознание.
Потом был яркий солнечный свет, который заливал просторную больничную палату Николаевского военного госпиталя, как на Пасху, как на Воскресение Христово. Тут было пустынно. Марлевые пологи отгораживали несколько незанятых, аккуратно заправленных коек. Два стула, шкаф, стол, покрытый белой скатертью, довершали обстановку.
Завернувшись в серый с малиновыми бархатными отворотами и обшлагами халат, Мусоргский неподвижно сидел на кровати у самого окна".
В небе - парча объярь.
Авель вспомнил, как однажды, еще в Воронеже, подошел к соседскому окну и, заглянув в него, увидел там сидящего посреди темной, с обрушившимся потолком комнаты старика в горчичного цвета вылинявшей гимнастерке, застегнутой под самым, торчащим наподобие высохшей коры подбородком. Старик смотрел прямо перед собой стеклянными, немигающими глазами.
Осенний портрет, непонятно почему и кем извлеченный из древлехранилища памяти!
Ранняя весна всегда похожа на позднюю осень.
Нет никаких признаков времени года, разве что пустота да раскачивающиеся на ветру голые или мертвые ветви деревьев. Теперь всякое утро начинается с болезненного ощущения того, что новый день (будь он проклят!) никогда не кончится, но будет тянуться бесконечно, бесконечно, сколь угодно долго, попеременно заполняясь то снегом, то дождем, то листопадом, то оранжевым предзакатным солнцем, то густым, непроглядным туманом, поднимающимся из заболоченных речных низин, то серебряным инеем, то песчаной бурей, приносящей ощущение библейской пустыни, лишенной свойств, ощущение-поминание норы, творения, конца света, сотворения мира.
Мать вышла из кухни и выключила за собой свет.
Авель заглянул в "око" газового водогрея. Туда, в заделанное потрескавшейся слюдой окно, чтобы обнаружить закопченную горелку, чтобы ослепнуть, обжечь роговицу, чтобы задохнуться и умереть.
Братья совсем не походили друг на друга. О них никак нельзя было сказать: "Вот они - плоскогрудые, с выкатившимися из орбит наканифоленными глазами целующиеся близнецы, столь напоминающие каролингов в длинных подрясниках, из-под которых выпячиваются круглые, как у беременных, заполненные газами животы". Это было бы неправдой. Почему брат лжесвидетельствовал против брата? Зависть. Ревность. Высокомерие. Гордость. Тщеславие. Нелюбовь. Слабоумие. Семь грехов. Старческое слабоумие.
Через несколько дней после госпитализации с диагнозом "делириум тременс" белая горячка - Каин умер.
В классе учился слабоумный мальчик.
Все смеялись над ним.
Обзывали дураком и юродивым.
- Ты дурак, понял?
Он огрызался в ответ, скалил желтые зубы, выл, напоминал голодную злую собаку, привязанную к ручке двери. Собака жмурилась зимой от яркого белого света, все равно что слепая, потому как привыкла к темноте, к надетой на голову противогазной сумке.
Снег.
"Центурии".
Иприт.
Каин - это "стяжание", а Авель - "суета сует и всяческая суета".
С первых чисел июля город пустел, потому как устанавливалась невыносимая жара, пыль заполняла тяжело пахнущие канализационной горечью подворотни, с реки доносились протяжные гудки буксиров, заводивших баржи с пиловочником под разгрузку в Щеповскую гавань, парило.
К вечеру жара немного спадала, и во дворах появлялись игроки в гильзы. Играли на деньги. Смысл этой игры заключался в том, что из стреляных гильз, собранных на задах Пороховых заводов, что на Охте, у кирпичной стены дворового брандмауэра строили базу и с десяти шагов пытались попасть в нее свинчатками. Дежурный по базе, глухонемой уличный вор по прозвищу Марикела, пересчитывал выбитые из базы на землю гильзы, назначал их цену в зависимости от калибра и на пальцах с выжженной на одном из них при помощи увеличительного стекла монограммой "Матерь Божья" показывал выигрыш. Число. Все уважительно кивали в ответ, Марикела открывал рот, высовывал язык и трогал им кончик длинного, вислого подобно наледи носа. Все смеялись - "во-о дает!". Одобрительно гыкали. Игра продолжалась допоздна. Потом в эмалированных, оплетенных проволокой флягах ходоки приносили домашней выделки кислое сливовое вино, в котором плавали листья табака и хмеля. Кости. Теплое вино проливалось, а вернее было бы сказать, проваливалось из головы через узкое горло в чрево, где скапливалось, вызывая острую резь. Марикелу волокли к водоразборной колонке и открывали кран. Глухонемой начинал мычать, вертеть головой и потому захлебывался немедленно, пытался вырваться, но его крепко держали за руки, даже привязывали к чугунной решетке водостока ремнями.