Сколько слов пришлось сказать Садияру, сколько доводов привести, наконец, просто рассердиться, прежде чем Хумар согласилась их примерить. И вот наконец, в день, когда отец и мать Хумар были в гостях, а Садияр, как было условленно с вечера, как бы случайно зашел к невесте, возвращаясь с охоты, чтобы побаловать ее свежей дичью, Хумар вышла к нему одетая в привезенный ей наряд. Вначале Садияр опешил. Он не узнал в этом божественном, хрупком создании свою невесту. Сколько же в ней было грации, очарования, озорства! Щеки ее, пылавшие от смущения, как две розы четко выделялись на фоне черных как смоль распущенных волос. Видевший Хумар всегда в цветастом, шелковом платке с двумя толстыми, туго заплетенными косами за спиной, Садияр был поражен этой роскошью. С только женщине присущей интуицией она умело убрала свои волосы под белоснежную шляпку, кокетливо, чуть набок, надетую на голову. Шея ее, длинная, матово-белоснежная, с тонкой, почти прозрачной кожей, уходила так далеко вниз, что глаза уставали следовать за ней, и тонула она где - то там, в глубине низкого разреза на груди ее голубого платья. Это была другая женщина. Женщина, которую принимают во всех салонах, перед которой открыты сердца и кошельки мужчин, независимо от их возраста. Она, эта женщина, твердо знает, почему ее так ненавидят другие женщины, видящие, как загораются в ее присутствии глаза их супругов, как распрямляются их спины (в другое время вечно больные, ноющие), как выпирает их грудь от бешено колотящегося сердца, как на губах застывает улыбка, а голос наполняется множеством игривых ноток.
Она подошла к Садияру. Ноги ее в кружевных чулках, нежно обнимавших ее тонкие лодыжки, мягко сидели в маленьких лодочках туфель на высоких каблучках. Садияр, не отрываясь, смотрел на них, удивляясь, как, откуда, и когда научилась она, его невеста, так уверенно стоять на каблуках, так кокетливо выставлять вперед правый носок и, чуть приподняв подол платья, дразнить его видом своих стройных ног. Хумар знала, что красива, и потому, остановившись недалеко от Садияра, она с гордой улыбкой посмотрела ему в глаза. Ну как, нравлюсь я тебе, говорили ее сияющие глаза, улыбающиеся губы, за которыми жемчугами сверкали ровно в ряд поставленные зубы. Садияр молчал, он не знал, была ли Хумар лучше, красивее тех барышень, которых он встречал в Москве и Петербурге, но он твердо решил, что ни один мужчина не должен увидеть Хумар в этом наряде. Сердце его этого не выдержит.
...
Когда у Садияра родился сын Зия, отец его, старый Исрафил-ага, очень болел. Он слег еще до свадьбы, прошлой зимой. Вначале казалось, что он просто сильно простыл, но слабость, разливающаяся по всему телу, и кашель, усиливающийся с каждым днем, не давали ему возможности подняться. И даже летом, когда все ждали, да и сам Исрафил-ага на это надеялся, что с теплом наступит перелом и болезнь отступит, этого не случилось.
Приехавший к свадьбе Садияр испугался, увидев отца таким изменившимся. На его осунувшимся, резко похудевшем лице чернели глазные впадины, из глубины которых тускло смотрели на людей полные грусти глаза. Никто не взялся бы теперь определить их цвет. Это в молодости глаза светятся, играют всеми цветами радуги. У Исрафил - аги они поблекли, даже на солнце в них не зажигалась искра. Но даже эти потухшие глаза заблестели от радости, когда он дрожащей рукой обнял и прижал к губам голову своего сына, и не было в тот момент более счастливого человека на свете, чем Исрафил-ага.
Всю свадьбу Исрафил-ага, одетый в новый, но, правда, чужой наряд, раздобытый откуда-то Сугрой (вся одежда его за время болезни стала настолько ему велика, что он сам удивился - его ли эти брюки галифе из тяжелого сукна), гордо восседал в окружении родных и друзей на мягких подушках во главе праздничного стола с яствами в большом шатре, раскинутом во дворе его дома. Ни разу не пожаловался он на боль. Она, казалось, на время покинула его. Снова властно звучал его окрепший голос, приглашающий гостей, торопящий подростков, прислуживающих на свадьбе, чтоб они скорее меняли блюда с остывшей едой на дымящиеся подносы с белоснежным рисом и мясом, приготовленным то с зеленью, так, что оно таяло во рту, то вместе со всевозможными сладкими сухофруктами: кишмишом, курагой, сливой, от запаха которых кружилась голова...
...В другой раз Исрафил-ага снова был безмерно счастлив, когда Сугра зашла к нему с известием, что у Садияра родился сын. Тут он заплакал. Плакала вместе с ним и Сугра. Плакали они долго. Плакали и смеялись. Смеялся Исрафил-ага, ведь он победил смерть, и теперь она ему была не страшна. И улыбались отныне его глаза, устремленные на всех, кто входил в его комнату, и на солнце, каждое утро стучавшееся в его окно. Так и умер он спустя несколько месяцев с улыбкой на устах.
Глава двенадцатая.
Листья в садах уже опали, и холодные туманы все чаще по утрам опускались с гор в долину, но дом Садияра еще строился. Так долго в Сеидли не строился ни один дом. И весь он из себя был какой - то странный, большой и неуклюжий, с колоннами, витыми лестницами, трубами и широкими балконами на заднем фасаде, смотрящем в сад. А крыша, высокая, шатровая, покрытая красной черепицей, сверкала над селом. Все, приезжающие в Сеидли по верхней дороге, только обогнув Черный утес, сразу же замечали крышу дома Садияр-аги.
Строил дом русский архитектор по своим чертежам. Такое было впервые, обычно приглашали известного в округе Уста Пири или же, если денег было не так много, не менее известного в селе Гудрата киши, строившего небольшие, но добротные дома, и самое главное, не торопившего с оплатой. А некоторым, например, Топал Мардану, потерявшему в Порт- Артуре ногу, лихо подпрыгивающему на своей деревяшке, вечно куда-то спешащему, Гудрат построил хлев для скота с амбаром почти бесплатно, получив в подарок молодого черного барашка с небольшими рожками, которого тут же во дворе Топал Мардана и зарезали, приготовив угощение для всех. Так они отпраздновали окончание работ и благословили его порог.
- Да не убудет в этом хлеву молодняка, пусть будет вдоволь молока у твоих коров. Чтоб всегда был хлеб в доме твоем! - говорил, поднимая стакан с прозрачной, как девичья слеза, тутовой водкой, Гудрат.
- Аминь, - вторил ему быстро захмелевший Топал Мардан со слезами на глазах. - Отныне двери моего дома навсегда открыты перед тобой. Перед тобой и детьми твоими. У меня не было брата, бог не дал. Но отныне ты мне брат, Гудрат киши. Дай я тебя поцелую!
...
Русский архитектор, а звали его Алексеем, хотя фамилия у него была явно не русская - Корх, был человек не старый, лет сорока с небольшим. Ходил он всегда в черном сюртуке и в ослепительно белых сорочках. Как он в этом далеком селе умудрялся постоянно стирать и гладить свои рубашки, оставалось для всех секретом. Но, каждый раз, когда он, стройный, чисто выбритый, с тонко подстриженными рыжими усиками, далеко выбрасывая вперед свои худые ноги, почти бегом шел к бакалейной лавке Аллахверди, перед которой, чтобы обменяться новостями, собирались деревенские старики - аксаккалы, мужчины, пользующиеся особым уважением в обществе, а на почтительном расстоянии от них стояли молодые люди, без права сесть в присутствии старших, все невольно приподнимались. Он торопливо проходил мимо них, приподнимая шляпу в знак уважения и признательности, только потом, купив пачку крепкого турецкого табака, специально привезенного для него из Тифлиса помощником Аллахверди, раз в месяц выезжавшим туда за товаром, и разломав пачку и наполнив кисет, он наконец расслаблялся: садился на стул, поставленный в тень специально для него лавочником Аллахверди, рядом со старым Газанфаром, набивал свою английскую трубку, медленно, со смаком раскуривал ее, и, наконец, выпустив клубы дыма из ноздрей и, казалось, даже из ушей, блаженно закрывал глаза. Аромат дорогого табака кружил голову, и все, улыбаясь, с одобрением кивали головами, а архитектор, или как его здесь в селе называли между собой "Урус Саша", словно очнувшись, виновато улыбаясь протягивал им кисет и на своем непонятном языке что-то говорил, и каждому было ясно, что его угощают.
Сельские жители - люди гордые, и не каждый может добиться их расположения, не с каждым будут они раскуривать табак, не каждое угощение они примут, но кисет архитектора они принимали с удовольствием, чувствуя его искренность и доброжелательность. Возвращался кисет ему уже полупустым. Умиротворенность, которая охватывала всех тянувших свои самокрутки, передавалась и ему, и он, откинувшись на спинку стула, как бы издали с улыбкой смотрел на своих соседей. Они что-то говорили, он согласно кивал им головой, не понимая ничего, хотя со временем отдельные выражения и слова он стал понимать, но какое это все имело значение? До такого взаимопонимания люди идут очень долго, иногда всю жизнь. Годами живут они рядом, изучают характер и поведение друг друга, подлаживаются друг под друга, норовят угадать желание другого. Но даже после многих лет не решаются они на откровенность с соседом, чтобы рассказать о том, что лежит на их душе. Ни радостной вестью, чтоб не сглазили, ни горем, чтоб не радовать врагов. Да и не принято это было в селе. Здесь каждый жил своей судьбой и благодарил бога за нее.