– Дак видишь, сидю.
– А тебе сидеть-то можно ли?
– У кого я буду спрашивать, можно ли, нельзя? Сяла и сижу. – Старуха обиделась, что Варвара не понимает, что для нее значит сидеть.
– Смотри не упади.
– Не присбирывай. Я пошто упаду-то? Упасть, дак я бы без тебя давно упала, а то сижу.
– Это тебя Нинка, поди, с кровати-то согнала?
– Никто меня не сгонял, не говори здря. Я ишо до ее сяла.
Глаза у Варвары со сна смотрели плохо, волосы на голове скатались, будто на них кто ночевал. Зевая, она сказала:
– Чё-то во сне видала, а чё, заспала, не помню. Чё-то нехорошее.
– Как знаешь, что нехорошее, когда не помнишь?
– Проснулась, и нехорошо так стало. Я скорей сюда, думаю, не с тобой ли чё?
– Нет покуль. – Старуха забеспокоилась. – Ты соберешься, сходи к Миронихе. Сходи. Не с ей ли чё доспелось? Одна ить как перст. Помрет и будет лежать, глазами посверкивать.
– С чего она помрет-то?
– Ишо не лучше! С чего, говорит. С чего помирают? С радости, ли чё ли? Она бегучая-то, бегучая, а до ста годов тоже бегать не будет. И корова у ей сёдни не кричала. Я уж надсадилась слушать – нету. В те раза она всю деревню на ноги подымет, покуль до дому дойдет, а сёдни как пропала. Я бы, когда могла, сама поглядела бы, дак куды…
– Налажусь, схожу.
– Сходи, сходи. Она ить мне не чужая, мы всю жисть друг от дружки никуды. То я к ей, то она к мине. У меня об ей сердце тоже болит.
Люся проснулась, наверное, раньше, еще при Варваре, но зашевелилась и открыла глаза только тогда, когда Варвара ушла.
– Разбудили мы тебя со своим разговором, – виновато сказала старуха. – Охота, дак спи, я молчком буду. И им накажу, чтоб тихонько ходили.
– Я выспалась. – У Люси даже с ночи лицо было гладкое, без морщин и опухлости. – Я сегодня хорошо спала.
– Ничё во сне не видала?
– Нет.
– А Варваре, говорит, чё-то нехорошее являлось, а чё, не помнит. Я уж ей сказала, чтоб она к Миронихе сходила – а ну как сон про ее? А тут Таньчоры все нету и нету. Я уж боюсь про ее и думать.
– Приедет, не волнуйся. Сегодня должна обязательно приехать.
– Дак и вчерась вы мне так же говорели, а где она? Я всю ночь глаз не сомкнула. Думаю: ну, как все уснут, а Таньчора приедет и зачнет стучать. Лежу и слушаю, лежу и слушаю. С вечеру-то народ ходил, было кого слушать. Потом Михаил наш прибуровил. От уж он покряхтел, от уж покряхтел, покуль укладывался, будто кто его давит. Дак это и не он, это вино в ём кряхтело; видать, немаленько же они его вечор выпили. Ну, угомонились, слава те господи. Опеть я одна. Никто не стукнет, не брякнет, лежу и сама себя слушаю. Ночь сильно длинная мне показалась, с целый год. Об чем я только не передумала! И с мамкой со своей поговорела, сказалась, что вскорости буду. И про Таньчору Богу помолилась, чтоб пропустил он ее к мине, когда видал где. Только бы она сёдни приехала, а то ить я могу и не дождаться. Я уж по себе вижу, что я не своёй жистью живу, что это Бог мне заради вас добавки дал, а у ей, подимте, тоже конец есть. Как нету – есть, есть.
До этого Люся слушала в постели; как только старуха заговорила о добавке, стала подниматься. Старуха рада была, что не надо молчать, за ночь она намолчалась.
– Я уж не чаяла утра дождаться – ночь и ночь. Думаю, моить, оне одна за другой тепери без дня идут, а я ничё не знаю. Дак нет, люди-то спят, не просыпаются. А я как есть вся измучилась. Оно хошь спать и неохота, отоспалась, а глаза все одно закрываются. Привыкли, подимте, по ночам закрываться – какой с их спрос? Я не даю им, боюсь, а ну как усну и боле не проснусь? Сон, он смерти свой. Потом слышу: петухи поют, досветки сымают. Ну, дождалась. Светать стало, давай я усаживаться, а то уж никакого спасу не было: кости-то у меня наголе, я ить их до дыр пролежала.
– Сегодня села, завтра встанешь, – убирая после себя постель, терпеливо сказала Люся. – Встанешь и пойдешь. И не будешь больше говорить, что ты чужой жизнью живешь.
– Чужой и есть, – повторила свое старуха.
Люся не стала спорить, убрала раскладушку и, оглаживая себя, остановилась у окна. День начинался с охотой, воздух был в солнце и веселил простор над деревней, не скрадывая, показывая его весь, до самого конца. Река искрилась, лес за рекой, поднимающийся по горе вверх, казался ближе, чем он есть, но его не по времени яркую зелень притушило солнцем. Повсюду было тихое, спокойное сияние, и только в деревне одиноко чернели тени, но их, словно боясь запнуться, обходили даже собаки.
И не понять, не разгадать было, отчего вчера наваливался туман, а сегодня так тихо, никаких помех. Люся вспомнила вчерашний разговор о рыжиках и решила, что сегодня самое подходящее время, чтобы идти в лес. Только бы все хорошо было с матерью.
Люсю оторвала от окна Варвара, еще с порога она закричала – будто принесла бог знает какую радость:
– Вспомнила, матушка, вспомнила.
– Чё вспомнила?
– Да сон-то. Сон-то и правда нехороший. Я тебе сразу сказала, нехороший сон – так оно и есть. Я как знала.
– Ну-ну? – заторопила старуха.
– Вот будто сидим мы, бабы, кругом, а бабы все какие-то незнакомые, ни одной не знаю. Вот будто сидим мы и лепим пельмени. И как ты думаешь, чё мы в начинку-то в них кладем?
– Откуда я знаю – чё ты меня спрашиваешь?
– Грязь.
– Чё кладете?
– Грязь. Под ногами у нас грязь, мы ее вместо мяса и берем. И такие будто радые, что у нас пельмени-то с грязью будут. Прямо смеемся от радости. А я еще и говорю: «Вы, бабы, почему плохую-то грязь берете, какие у нас так пельмени выйдут? Никакого навара. Вот здесь у меня грязь пожирней, ее берите». Они и стали у меня брать. Как вспомню, так меня всю дрожью обдает.
– А дальше-то чё-нить было, нет?
– Нет, больше ничё не помню. А пельмени как сейчас вижу: такие на противне лежат белые да аккуратные, прямо один к одному. Нехороший сон, я сразу сказала, что нехороший. – Варвара испуганно качала головой, спрашивала: – К чему бы это? Вот беда-то! Я бы знала, я бы и спать не ложилась, чтоб мне не видать его. А теперь вот чё делать?
– Ты свои сны лучше бы при себе держала, – посоветовала ей Люся.
– Если я его видала, как я должна говорить, что не видала?
– Ну и ела бы свои пельмени сама. Неужели ты не понимаешь, что маме не до них? Она и так выдумывает, будто какой-то чужой жизнью живет, а тут еще ты со своими снами. Такая чуткость, что просто с ума сойти можно.
Люся рассерженно вышла, дверь после нее до конца не закрылась и, противно поскрипывая, стала отходить.
– Притвори ее, – попросила старуха, но Варвара не поняла, жалуясь, забормотала:
– Чё не скажи, все не так, все не так. Ой-ёшеньки! Кругом Варвара виноватая, одна Варвара, больше никто. Теперь уж у нее и во сне смотреть нет права. А я как от них буду закрываться, если я сплю, а они сами мне в глаза лезут. Я их не зову. Мне чё теперь, и не спать совсем?
– А ты не все слушай, чё тебе говорят.
– Как я буду не слушать, когда она при мне это говорит? Я, поди, не глухая. Она говорит, я и слушаю.
– Ох, Варвара ты, Варвара! В кого ты у нас такая простуша? – пожалела ее старуха и, вспомнив, перебила себя: – Я тебе сказала к Миронихе-то сходить, ты сходила к ей, нет?
– Нет еще.
– Дак ты пошто не сходишь-то?
– Счас пойду.
– Сходи, Варвара, сходи. Она у меня с самого утра из ума нейдет. Не доспелось ли с ей чё? Тут тебе через дорогу недолго перебежать. Когда живая она, скажи, что старуня заказывала. Я ить ее уж сколь не видала. – Варвара пошлепала к выходу, и старуха крикнула ей вдогонку: – Да дверь-то притвори мне, а то с улицы ишь как тянет. Я себе ноги-то застудю.
С непривычки она уже устала сидеть, но Нинка развалилась как раз посреди кровати, и старухе приходилось терпеть. А трогать Нинку жалко. Пересиливая ломоту в спине, старуха согнулась и подобрала руки к животу – теперь спина была сверху и вроде притихла. Старуха немножко отдохнула, но долго сидеть так, скрючившись в три погибели, она посчитала тоже опасным – недолго было и нырнуть – и опять разогнулась, расправляя спину, покачалась на месте и вздохнула.
В окошко забарабанили, Варвара с улицы прокричала:
– Матушка, слышь, матушка, нету твоей Миронихи дома. Надя говорит, она утром на нижний край убежала.
– Ну-ну, – поняла старуха и, помолчав, сказала себе: – Опеть куды-то и ухлестала. Ой, в кого она только такая бегучая?
– Ты сидишь? – спросила Варвара.
– Сидю, сидю.
Заворочался в той комнате Михаил; кряхтя и спотыкаясь, проволок себя в сени, забренчал там ковшиком. Дверь, конечно, не прикрыл, будто он один в избе живет, никого больше нету. Старуха поохала, но не захотела кричать Михаилу; осторожно нагнувшись, стала заворачивать в одеяло свои ноги. Но холод все равно доставал и студил их. Для других это, может, и не холод, а для старухи он самый.
Она сжалась, примолкла.
– Землю во сне видать – это, однако, и не к худу совсем, – неуверенно сказала потом она и огляделась.
День уже целиком вышел на люди, пошел свободней, быстрей.