никто не пошел на службу. Дом пришел в запустение. Даже брат перестал меня дразнить и обзывать, он все чаще просто сидел, запершись у себя в комнате. Я пытался делать кое-какие дела по дому, но мои силы были ограничены. И я с ужасом понимал, что моя семья меняется не только внутри, но и внешне: у них странно заострились носы, а глаза будто впали, и вокруг них появились бороздки, характерные пожилым людям. Вечером, в понедельник, когда я зашел на кухню, чтобы приготовить еду, там сидела растрепанная мать, одетая в ночную рубашку, и смотрела на стол, поверх грязных, загромоздивших все, мисок.
– Мам, ты плохо выглядишь. Что с тобой? – спросил я.
– Со мной все хорошо, даже очень хорошо, – сказала она, едва улыбнувшись, и ее бледная кожа сморщилась. – Я переосмысливаю и готовлюсь.
– К чему готовишься?
– К новой жизни, – она посмотрела на меня так жутко, что я отстранился и, забыв про голод, убежал на чердак.
Мою семью поразила болезнь. Непростая болезнь. То, что в этом был замешан старик, я не сомневался, как и в том, что смерть Орика тоже была делом его рук.
Во вторник Бахмен зашел к нам. Отец не вышел с ним поздороваться, а только отвечал на вопросы неохотно, сидя в неосвещенной комнате. Когда он все же вышел, глаза Бахмена округлились, и он прошептал: «Не может быть».
– Иларий, плохо дело, плохо, – озадаченно проговорил Бахмен, когда мы вышли из дома. – Отец твой-то на старика становится похожим, да и разумом повредился, а ему-то всего, насколько я знаю, нет и сорока. Это джинн здесь постарался. Ну и дела, в жизни ничего подобного не видел, а тут такое, – забормотал он. – И как же дурно в доме твоем находиться, будто дышать нечем, – он расстегнул ворот рубахи.
– А что же делать, Бахмен?
– Я подумаю, мой друг, подумаю, – он закашлял и, ободряюще похлопав меня по плечу, спешно поковылял домой.
«Он сам не знает, чем помочь», – подумал я и, тоскливо окинув взглядом свой дом, мрачный, залитый будто чернилами, решил, что не хочу там находиться. Я не хотел признаваться самому себе, что мне было страшно. Я боялся дома и родителей, и медленно побрел в сторону дома Ладо. Там было место, которое успокаивало меня, и разом мне стало все равно, хотели ли меня там видеть или нет. Я сам в тот момент был нищим, одиноким и глубоко несчастным стариком, так отчаянно нуждающимся в добром, полном любви доме.
Какое-то время я бродил возле тополя, ходил туда-сюда бесцельно, потом шел дальше и снова возвращался. Вдруг, я увидел, как из дома вышел Ладо, держа в руке ночник, и, отворив калитку, направился к тополю, где я сидел.
– Иларий, это ты? Ты чего так поздно здесь бродишь? У тебя что-то случилось? – его голос был таким мягким и заботливым, что я готов был расплакаться: никогда со мной так не разговаривал отец. Он, разглядев мое лицо, сказал: – Пойдем в дом, там расскажешь.
Домашние Ладо не удивились, увидев меня, а повели себя так, будто ожидали, что к ним заглянут гости. Они как раз запозднились и собирались ужинать. Я знал, что они жили беднее, чем мои родители, и часто им самим не хватало еды, но они усадили меня и налили такую же порцию супа, как и всем. Отчего я снова чуть не прослезился, так милы и добры были эти люди ко мне, к чужому мальчишке. «Проклятые слезы», – подумал я, черпая ложкой невероятно вкусную похлебку, ведь я уже несколько дней не ел ничего лучше, чем недоваренную или подгорелую кашу – мои познания в кулинарии были слишком ничтожны. После ужина Ладо провел меня в комнату и, нахмурившись, сказал:
– Я знаю, что Тито тебе говорил, но ты не обижайся на него, он хотел всего лишь защитить всех нас. С твоим отцом у меня произошла ссора, на базаре, когда мы продавали стулья. Я не думал, что он так разозлится, когда я всего лишь спросил о тебе и начет твоего обучения. Твой отец начал кричать и грозить, что выселит нас с Холмов. Он всячески обзывал мою семью, и даже собралась толпа, которая начала поддерживать его. Я надеюсь, тебе не сильно досталось из-за моей глупости?
Я соврал, что ничего страшного со мной не случилось, хотя мысленно содрогнулся, вспомнив оплеухи отца. Потом, собравшись с духом, я рассказал о старике. Во время моего рассказа, Ладо, накручивая на палец длинный ус, задавал уточняющие вопросы и хмурился, его карие большие глаза то округлялись, то озадаченно суживались. Потом он резко встал со стула, взял книгу с полки и, протянув мне, сказал:
– Прочитай что-нибудь.
Взяв книгу в руки, я вдруг испугался, что Ладо обвинит сейчас меня во лжи: вдруг я не умел читать и, значит, он может посчитать, что и все остальное тоже вранье. Я побледнел и, открыв первую страницу, приблизился ближе к навесной керосинке. В глазах потемнело: я ничего не видел, а только чувствовал, как выжидающе смотрел на меня Ладо. «Надо что-нибудь сказать», – подумал я и трясущимися губами произнес:
– В начале июля… – я замер, облизнул пересохшие губы и продолжил: – в чрезвычайно жаркое время, под вечер…
Когда я дочитал предложение и поднял голову, Ладо ошарашено взирал на меня, потом забрал книгу и сам пробежался глазами.
– Невероятно! – воскликнул он. – Но как такое возможно? – он зашагал кругами по комнате. Я все смотрел на него и ждал, когда он опомнится. Потом вдруг он остановился и сказал: – Иларий, я сейчас даже не смогу тебе ничем помочь, мне нужно подумать. Все это не поддается никакому логическому объяснению.
От Ладо я вышел, когда стрелки уже приближались к десяти вечера. Подходя к своему дому, я почувствовал волну нахлынувшего холода: меня никто там не ждал, в окнах не горел свет. Нащупав на полке, возле входа, керосинку я зажег ее, и какой-то безотчетный, давящий страх медленно пополз под моей рубашкой. Скрипнула половица. Тихо, стараясь не шуметь, я прошел через залу и направился к лестнице на чердак. Никогда раньше я не боялся теней, отбрасываемых от огня, но в этот момент больше всего я страшился заметить, в одном из пляшущих на стене бликов, лицо старика. И если бы я увидел его, я точно знал, мое сердце разорвалось бы от ужаса. Но как только я поднялся на чердак, я замер, и липкий, холодный пот выступил на моем лбу. На моей, освещенной лунным светом, кровати сидела темная сгорбившаяся фигура.