удивительном произведении. Создавались легенды одна другой удивительнее относительно происхождения портрета, чему способствовали перевранные отчасти сообщения товарищей Астрова.
Факт, однако, оставался фактом: имя Астрова сделалось неимоверно быстро известным. Не прошло и недели, как банкир Мендельсон вступил с ним в переговоры о приобретении картины. Банкир снизошел даже до того, что приехал к нему лично.
Старый толстый подагрик с багровым лицом, с тусклыми рачьими глазами — он, стиснув гнилыми желтыми зубами дорогую сигару, сидел против Астрова и с медлительной важностью говорил:
— Я понимаю, г-н Астров, — картина очень хорошая, и не думаю оспаривать очевидного, но, согласитесь, и сумма, которую вы просите за нее — не маленькая. Вы знаете, что значит пятнадцать тысяч для опытного биржевика? Подумайте и уступите за десять.
— К сожалению, я не могу ничего уступить, — холодно возразил Астров.
— Ну, как вам угодно, — вряд ли найдете более подходящего покупателя, — сказал банкир, направляясь к выходу.
А на другой день к Астрову приехал управляющий Мендельсона и заплатил ровно пятнадцать тысяч.
Портрет Натэра повешен был в гостиной банкира и восхищал его гостей, которые удивлялись необычайному лицу и сверхъестественной силе и живости ужасных глаз. Никто и не подозревал, что портрет этот является лишним доказательством того, что в мире ничего нет вечного, ничего, что бы запоминалось.
Астров забыл о предсмертном желании загадочного Натэра и, словно щепка, которую увлек водоворот, закружился в хаосе удовольствий и кутежей.
* * *
Однажды, после того, как прошел угар попоек и бессонных ночей, Астров сидел в своем ателье перед мольбертом и писал картину «Александр Македонский убивает царедворца Клита». Все уже было готово: роскошный зал в древнегреческом стиле, фигуры испуганных придворных, сам Александр, в порыве бешенства вонзающий дротик в грудь верного Клита, спасшего царя в одной из битв от неминуемой смерти; оставалось только отделать лицо падающего Клита.
Астров несколько часов работал, не выпуская кисти. Какое-то необычайное вдохновение, которого у него раньше не бывало, водило его рукой.
Вдруг он слабо вскрикнул, выпустил кисть и несколько секунд стоял в каком-то столбняке, чувствуя, как холодные мурашки медленно ползли по спине: не лицо Клита глядело на него, а знакомое, уродливое лицо портрета с непреклонными, стальными глазами медузы.
И с тех пор. что бы ни начинал Астров писать, рука его, водимая посторонней волей, неизменно создавала одно и то же лицо, страшное лицо второго Натэра, — с холодными, живыми глазами, отравленной иглою вонзавшимися в душу художника.
Слава, которая улыбнулась Астрову с такой капризной непоследовательностью и сказочной быстротой, так же быстро и покинула своего избранника, чтобы отыскать новую жертву. О художнике, который повторялся, говорили все меньше и меньше, пока не забыли окончательно.
Загадочна судьба Астрова, и многое из того, что произошло с ним, хранит на себе след глубокой тайны. Но, как песчинки на морском берегу, с каждой новой нахлынувшей волной меняющие свое положение, непостоянна жизнь людей, и новая волна времени умчит в вечность и Астрова, и его современников, и тайну его трагической судьбы.
Георгий Чулков
«Голос из могилы»
Весною 1650 года в одном из воскресных нумеров Антверпенской газеты было напечатано: "В Швеции умер дурак, который говорил, что он может жить так долго, как он пожелает". Это был Декарт. Декарт, веривший в безусловное могущество разума, в самом деле, охотно допускал мысль, что человек завоюет себе бессмертие здесь, на земле. Иные пылкие ученики его готовы были поверить в бессмертие своего учителя и весьма изумились, когда Декарт скончался.
Мои религиозные убеждения исключают веру в земное бессмертие, однако и я склонен думать, что человек может по произволу продлить жизнь свою собственную или кого-либо из иных людей. В конце концов страшный закон смерти восторжествует на земле, но борьба с этим законом и даже временная над ним победа возможна. Вопреки мнению Декарта, я думаю, однако, что сила, противоборствующая смерти, не есть наш верховный разум. Я верю, что эта тайная сила заключается в нашей воле.
Я знаю по опыту, как могут сочетаться души, и как они могут влиять друг на друга, и как это влияние переходит за грани внешнего мира.
Я прошу выслушать меня не только тех, кто склонен допустить существование миров иных, и тех, кто утверждает самоуверенно предельный агностицизм. Дело в том, что я сам скептик, милостивые государыни и милостивые государи. Но я умею скептически относиться решительно ко всему — даже к самому крайнему скептицизму.
Как ни низко я ценю здравый смысл, однако при известных условиях необходимо пользоваться его указаниями. И это, надеюсь, примирит меня кое с кем.
Итак, я начинаю мое повествование о событиях моей жизни, о моей любви и о моих страданиях. Я любил мою жену, любил нежно и пламенно. И самое имя ее — Вера — звучало для меня как обетование райского света. Мне так же трудно выразить мои благоговейные чувства, мое восхищение и мой восторг, как трудно определить словами прелестное очарование моей Веры. Никогда не встречал я женщины более искренней и правдивой, но никогда также не приходилось мне открывать в душе человека столько противоречий, острых и неожиданных.
Вера всегда оставалась собою — страстная и целомудренная, мудрая и наивная, строгая и добрая, жестокая и готовая пожертвовать своею жизнью и пойти на казнь без трепета и сомнений. Она была женственна, как земля, как вечная Ева, но в ее сердце звучали песни, занесенные в наш мир ангелами из голубой страны, где первоисточник предвечной гармонии. Однако она, по-видимому, вовсе не сознавала, что неземной свет сияет в ее глазах, и была привязана к земле безраздельно, как растение.
Два года мы счастливые жили в России — я и моя жена. На третий год мы решили уехать в Италию. Мы приехали в Венецию поздно вечером. Когда черная гондола беззвучно отчалила от вокзала и гондольер, неспешно гребя веслом, направил ее вдоль безмолвного канала; когда мы почувствовали странную тишину венецианской ночи и услышали шуршащие шаги запоздавших прохожих, торопливо переходивших по горбатым мостам; когда мы вошли в отель, у порога которого при свете фонаря плескалась зеленая вода, и увидели нашу комнату с огромным распятием и с мебелью, уцелевшей, по-видимому, от времен Казановы, мы вдруг почувствовали, что вот сейчас безвозвратно канул в прошлое наш далекий пустынный мир, где мы любили друг друга так страстно и так верно.
Дни и ночи, проведенные нами в Венеции, Падуе и Флоренции, угасли, как сны. Мы спешили в Рим.
— В Рим! В