За все отдельное Спасибо - нашему Императору.
Я судил по Совести и доказательным обвинениям. Суд мой был слеп и страшен. С той поры "польские" ненавидят меня, а я живу так: еврейство еврейством, иудаизм - иудаизмом, но есть вещи, кои ни один Судья не простит. Если он - Честен.
Въехал я в Москву - с тяжким чувством. Улицы чуть прибрали, но город был страшен. Загаженный, обугленный, аж - ком к горлу!
У ворот Кремля (где мне выделили квартиру) пред въездом на Красную площадь, не выдержал я. Вылез из кареты, хоть на моих плечах и висели Ефрем с Сашей Боткиным, подполз на костылях к иконе Иверской Божьей Матери, встал на колени в грязный, истоптанный снег и повинился во всем...
За то, что не так воевал... За то, что не доглядел... За то, что был ранен и не смог защитить Златоглавую в ее смертный час...
За все повинился. Плакал, не стесняясь, - никого и ничего. По сей день не стыжусь сиих слез. Надо видеть, что сделали нехристи...
Лишь когда я уже обессилел, Петер поднял меня, осторожно подхватил под руку и собрался нести к карете. Я говорю ему:
- "Я слаб еще, но нельзя ж так! Люди узнают - насколько я слаб, а мне ж ведь еще их - Судить!" - утираю слезы, а все пространство вокруг - забито людьми. Многие плачут, а какие-то юродивые сидят прямо в снегу и крестят меня, крестят... А какая-то бабушка и говорит тихонько, только такая тишина, что все слышно:
- "Господи, да что ж это делается? Такой молодой и - седой..." - а все смотрят на меня с такой жалостью и ужасом, что мне просто не по себе. А я не седой, - просто волос у меня очень светлый - балтийский, вот и кажется многим, что я седой. А я не седой. У меня седых волос-то немного. Каждый третий - не более...
Будь я седым, - меня б женщины не любили. Знаете, как я переживал, когда начал лысеть! А тут еще седина, а мне ведь и тридцати - нет!!! Каюсь, я так расстраивался, что даже одно время подкрашивал волосы, чтобы они выглядели хоть немного темней.
Только в 1814 году, когда я вновь увидался с Элен, она обняла меня и еле слышно сказала:
- "Не красься ты так. Седым ты мне - в сто крат дороже", - я и перестал краситься. Теперь меня красят лишь мазилы на парадных портретах. Они знают, что я не люблю моей седины, вот и - стараются.
В общем, дал я себя увести обратно в карету, да еще успел приказать, чтоб за мной кровавый снег подобрали. Рана на бедре опять вскрылась и Кровь оставила полосу на площади...
А на другой день прикатил меня Петер на кресле в приемную, а там народу - яблоку негде упасть. И самый первый из них - по виду образованный дворянин, встает, обнажает голову и говорит:
- "Ваша Честь, мы узнали, что в Гжели вы приняли добровольцев. Если сие возможно, мы - сотрудники Московского Университета и честные торговцы с Охотного ряда просим принять нас. Готовы исполнять любой Ваш Приказ", - у меня челюсть так и отвисла! Вообразите себе, ученые из Университета и купцы-охотнорядцы - в одной комнате и все хотят в мой отряд!
- "Господа, только не говорите мне, что пришли сюда вместе. Я, конечно, приму Вас, но на первых порах - в рядовые. Мы создадим пару рот и Вы сами выберите своих главных, а после обеда начнем учиться строю и стрельбе из нарезного оружия.
Пусть главные останутся и заполнят карточки для всех на довольствие, остальных - прошу обождать".
Новобранцы миг пошушукались, но видно меж ними все было уже решено и в моем кабинете осталось лишь двое, - мой давешний собеседник, с холеными руками и пенсне на ленте, за стеклами коего горели умные, пронзительные глаза, и типичный замоскворецкий купчина - квинтэссенция охотнорядца, этакий Полтора Ивана с пузом и рожей красной до изумления. Оба представились:
- "Приват-доцент Московского Университета Владимир Яковлев. Пишу философические статьи под именем... моей замученной жены - Герцен. Был свидетелем неслыханных зверств... и чту своим долгом принять участие в отстреле сих нелюдей".
- "Тереховы мы. Кузьма Лукич Терехов. Торгуем значит - скобяными изделиями и прочей мануфактурой. Торговали-с... Так что и у нас - счетец имеется. Трое - нас братьев-то. Я - старшой!" - вот такие выдались у меня адъютанты. Один отвечал за моральную подготовку людей, второй, разумеется, интендант.
Я часто бывал в доме Герцена и пил с ним чай и кофе, рассуждая о вещах мистических и иногда спрашивал, - почему он пошел со мной, да еще и прихватил с собой всех своих друзей и сотрудников - того же Петра Чаадаева? Он никогда не мог ответить мне на этот вопрос, переводя разговор на иные темы, обычно об исторической роли России.
Оказывается, он увидал меня - седого, со вскрытой раной, молящимся и плачущим перед иконой Божьей матери:
- "Я видел - Чудо. Свет Божий пролился на Вас и все вокруг видели Божье Присутствие. И чтоб быть ближе к Господу, я готов идти за Вами - хоть на край света!"
В тот же приезд, как бываю у Герцена, захожу на пару штофов к братьям Тереховым. Я уступил им добрую часть моей гжельской глины и их торговое дело сейчас разбухает, как на дрожжах. Не надо и говорить, что меня тут встречают, как своего, и уж наливают так, что держись - "Кто первым под стол упадет, тому - за водку платить!"
Так звучит главная шутка Кузьмы Лукича - ныне купца первой гильдии. (Герцен свои награды прячет и очень стесняется, а вот у Тереховых все ордена, да медали начищены так, что глазам больно, - они выставлены на общий показ - над конторкой главы заведения. Интересно, что полковник Кузьма Лукич отказался от дворянства, вытекающего из сего чина, предпочтя ему - счастье купеческое.)
И вот пока мы еще можем о чем-то связно беседовать, я спрашиваю у Кузьмы: "Купчина, за каким хреном ты-то на Войну побежал? У тебя - лавка, а на Войне-то постреливали!"
В отличие от философа у купца ответ проще, правда, всякий раз - разный. Однажды он сказал мне, что его поставщик свинины и всяких машинок похвалялся родством с Бенкендорфами, а Лукич ему люто завидовал. Когда того растерзали поляки, Лукич совсем разорился и уж думал руки на себя наложить, ибо думал, что это его "Господь наказал за грешные помышления". (Русское купечество неоднозначно, - днем он купец, а ночью с кистенем-то за пазухой - вроде и нет! Так вот Лукич и надумывал порою не раз "прищучить" моего родственника - своего собственного поставщика. И надо же так тому выйти, что всякий раз - дело откладывалось. А потом Война, казнь немца поставщика, разорение Лукича и тяжкие думы о Божьей Каре...)
Так вот - когда случайно увидал он меня у иконы, молящимся на православный манер, тут ему в голову и вошло:
"А послужу-ка я Бенкендорфу. Мужик он по слухам - фартовый, авось и удастся в Европах вернуть свое - кровное!".
Это одно из объяснений Кузьмы Лукича. А вот - иное:
"Злой я был - страсть. А тут смотрю, ты стоишь и лбом в землю долбишь, да так истово, что я сразу смекнул - ты злей меня! Под твоим-то началом я за все убытки с гадами посчитаюсь!"
Мысль понятна, но вот как найти то общее "рациональное" (называемое порою - "Россией") объединяющее Герцена и Лукича, для меня - темный лес.
Это - одна сторона Москвы. Была и другая.
Был (да и есть) такой театрал Шереметьев. Был у него крепостной театрик в Останкине. Место тихое, благостное. И вот повадились туда лягушатники спектакли смотреть, да актерок щупать. Ну, и актеров из тех, что поглаже, да - помоложе.
Дело сие обычное, для актерок - естественное, так что никакой тут Измены. Якобинцы такие же мужики, как и наши, а те, что на сцене - те ж проститутки, - какой с них спрос? Закавыка в том, что стояли в Останкине не просто якобинцы, но - как бы сказать... Каратели. Те самые, что расстреливали наших под кремлевской стеной.
Стрельнут разок-другой, сядут на лошадей, приедут в Останкино и ну давай - с актерами забавляться. Сперва просто забавились, а потом - в благодарность стали они сих шлюх обоего пола на расстрелы возить. А эти... представляли комические сценки с несчастными.
Возьмут шпагу и давай ей полосовать под аплодисменты и речи "принца датского". А якобинцы им за это деньги целыми кошельками. Иль того хлеще, намажутся дегтем и давай приговоренную девчонку голыми руками душить. Задушит, а Шереметьев ему - вольную, как "участнику борьбы с партизанами". Вот и возникли у меня вопросы к "театралу", актерам его и просто тем, кто смотрел, да хлопал...
Первые казни начались с 1 декабря 1812 года. Всего предстояло исполнить более восьми тысяч казней, из них - до трех тысяч в отношении женщин.
В отсутствие пороха и чрезвычайно суровой зимы захоронение представлялось немыслимым. На Вешняковских прудах, где - выходы известняка, были выдолблены этакие желоба, ведущие к прорубям. Обреченных подводили к верхнему концу желоба и приводили приговор к исполнению, а тело само собой скатывалось вниз и своим весом продавливало тела казненных ранее, что весьма облегчало работу. Даже если кто и выживал после рокового удара, - он, или она падали обнаженными в кровавую ледяную кашу при тридцати градусах ниже нуля.