И вдруг Дарьюшка так испугалась, что не снесла ведер, поставила их на снег и села рядом. Дух Святый указал ей жениха, истинного, единого, верного. Указал навсегда. А она, как слепая, опять будет просить Его, Батюшку, опять о том же. Воззрит ли Он на недостоинство ее? А если грех это? Если не сойдет Дух в сей раз за слепоту ее? И покорится она не ему, жениху, указанному в истине, а чужому, другому, кто попадется… как раньше бывало.
Заплакала Дарьюшка от страха. Не может этого больше быть! Грех, грех великий! Вот он, грех-то смрадный, страшный! Нельзя этого никак.
Думала она не словами, а слезами, жалобными, бабьими. И казалось ей, что нет помощи и ждать неоткуда. Откуда же? Кто – не узнать, а Дух указал, и надо Духу верной быть. Поведать кораблю? Да что? Не умеет она про это.
И есть жених, – и нет его. И невеста она, – и не знает он ее. Дух сошел, – и не вняла, утеряла она, слепая.
Какой помощи ждать от людей? Да и откуда?
Кругом искристо, снег да небо, небо да снег.
Опять взялась Дарьюшка за коромысло, потащилась к дому. Одно знала она, что на раденье ни за что не пойдет теперь, хоть убей ее, из-за страха одного не пойдет.
«Отпрошусь у батюшки в странствие, – подумала она. – Пустит. Многие странствуют. Так и на раденье не пойду. Пропадать уже мне, видно! Все одно – не минуешь. Пропадать, так пропадать!»
Шла и плакала глупая баба; падали капли воды с ведер и стыли; солнце играло в длинных ледяных сережках. А она шла и, уж забывая про свое решенье насчет странствий, опять думала, тупо, упорно, бессмысленно, безысходно, все одно и то же:
«Кто? Не Романушка ли? А может, Федосеюшка? Иль Никитушка? Не Михайлушка ли?»
Может быть, и Михайлушка. Есть кто-то, но он – никто.
1906
Диалог I
«…Чаша в руке Господа, вино кипит в ней, полное смешения. Даже дрожжи ее будут выжимать и пить все нечестивые земли»
Пс. 74, 9.
I
– Ах, да это опять вы. Вы, что ли? – сказал Иван Иванович, вдруг уловив в чертах незнакомого человека, пришедшего к нему «по делу», знакомую с детства тень лица. Именно тень, а не лицо; или, если это и было лицо, то главное его, отличительное его свойство, по которому Иваном Ивановичем оно узнавалось, – была странная безличность этого лица. Безликость, ни в ком больше не встречающаяся.
– Так вы, значить? – переспросил Иван Иванович.
Посетитель съежился, улыбнулся одобрительно и кивнул головой.
– Ну, конечно, я. А что, вы сердитесь?
– Да нет, что ж… А только, знаете, теперь… Я устал, измучился, голова идет кругом…
– Вы не бойтесь. Я вас не утомлю. Я понимаю. И о разных текущих делах и событиях не собираюсь с вами говорить. Вон какой у вас ворох газет лежит, достаточно с вас. Философствовать тоже не будем – разве я не понимаю, что это не ко времени. Тут вы потрясены реальностями истории, а я полезу к человеку с отвлеченностями. Нет, я просто так… Жалко мне вас стало, да и не был давно… Пойду, думаю, к нему с отдохновением, сказочку, что ли, расскажу, поболтаем…
Иван Иванович посмотреть на него зло.
– Да чего, в сущности, вы ко мне привязались?
– Видите, как у вас нервы расстроены, – сказал посетитель мягко. Раздражаетесь. Два года я у вас не был, а говорите – привязываюсь. Разговор-то наш последний уж помните ли? Я вам тогда все с откровенностью выяснил, мы, кажется, поняли друг друга.
Иван Иванович поморщился.
– Ну, поняли… Поймешь вас. После все думается – вздор какой-то, марево; начало сумасшествия… Это все противно.
Посетитель тяжело вздохнул.
– Очень я виноват, что так долго не был у вас. Это немножко скучно, что опять все сначала начинать приходится. Какое же сумасшествие, когда – ведь уж докладывал же я – не к вам одному, а ко всем здравомыслящим людям всех сословий я хожу совершенно так же, как к вам, накинув на себя, для удобного проникновения, подходящую одежду. И присяжных поверенных, как вы, у меня много, и у власти людей стоящих, два учителя народных, писатели есть, профессора, доктора, студентов куча… Людей ведь, как вы знаете, гораздо больше, чем нас. Ну и приходится брать каждому из нас по нескольку. Устаешь, конечно, но дело веселит, ежели подбор по вкусу. Я всегда, с самого начала нашей общей деятельности, держался людей именно самых здравомыслящих, покойных, трезвых, – что у вас называется нормальных. По чистой склонности держался. С таким человеком и поговорить приятно. К тому же они, по моему глубокому убеждению, и есть соль земли. Я, как родится такой человечек, сейчас же его в свои кадры намечаю. И уж с детства и знакомство завожу. Помните, как я к вам еще с третьего класса гимназии то тем, то другим товарищем приходил. Постепенно и узнавать меня начали. Многие, как и вы, бунтуются. Вы, говорят, против здравого смысла. А потом ничего. Ихний же здравый смысл подсказывает, что я не против него, а за него.
– Однако, – в задумчивости сказал Иван Иванович, – согласитесь, что это должно иногда тревожить. Ведь факт ваших хождений и к другим – не проверен. Я о нем слышу только от вас.
– Не принято это, в корне не принято у людей – говорить о нас между собой. Дети даже, и те сразу чувствуют, что нельзя. Каждый знает, а попробуйте заговорите с ним! Притворится так хорошо, что и вы поколеблетесь. Впрочем, и не заговорите вы никогда. Уверяю вас, не принято. До дна души люди откровенны могут быть только с нами, а не между собой. Мы с ними откровенны, ну, они это и чувствуют и могут. Это наша ценность.
Иван Иванович угрюмо замолк. Посетитель продолжал с веселостью:
– Право, подумайте: не верить мне ведь вы не имеете никаких оснований. Для вашего успокоения я очень бы желал, чтобы тот факт, что я хожу не к одному вам, а и ко многим людям вашей же профессии (ко всем ходят, не я, так другой) – чтобы этот факт мог быть доказан. Но не принято! Невозможно! Не будете же вы отрицать, что невозможно человеку открыть свою душу другому до самых последних тайников? Даже и хочешь – так невозможно! Ну а мы – как раз в этом последнем тайничке всегда и ютимся.
– И с каждым вы, значит, вот так – один на один? – спросил Иван Иванович.
– Непременно. То есть, если по душе разговор, без намеков. Общества я отнюдь не избегаю, впрочем. Но это уж другое. В семейные дома я хожу с лицом какого-нибудь знакомого. Выйдем чай пить, жена не удивляется. Хозяин знает, что я – я, а кому не следует – тот не знает. Главное – чтоб сверхъестественностей никаких не было. Это совсем не в нашей натуре. Мы за простоту и ясность.
– Однако же может выйти qui pro quo… Вдруг этот самый знакомый, в чьем вы лице приходите, сам туда же пожалует?
– Я рад, что вы развеселились, – сказал посетитель, скромно усмехнувшись. – Нет, не пожалует. Мы, знаете… так уж устраиваемся. Привычка, навык – и мало ли еще средств? А навыку всяческому – как же не быть? Практика громадная. Ведь мы, извините, вечные, а вы – временные. Ведь с начала хотя бы моей деятельности – сколько веков прошло. Сколько у меня одного людей было и окончилось. Кабы не запись – и не упомнить. А в записи у меня много и исторических имен. Из периода французской революции, например… Да я вам покажу как-нибудь, сами увидите, в какой вы компании. И все самые прекрасные, нормальные, самые здравомыслящие люди. Что делать. Влечение сердца. Я не гонюсь за выскочками. Мишурный блеск меня не прельщает. Побольше бы таких, как вы, – и дело наше в шляпе.
Ивану Ивановичу почудилось что-то обидное в последних словах развеселившегося посетителя. Иван Иванович сам, в глубине души, был собою скорее доволен, то есть очень во многом себя одобрял, когда смотрел со стороны. Многое ему даже прямо нравилось. Случалось, приходила и мысль, что побольше бы таких, как он, – и гораздо было бы в мире лучше. А между тем его что-то кольнуло в тоне собеседника, захотелось с ним спорить, противоречить ему, – не в этом – так в другом, подсидеть его. Словом, Иван Иванович обиделся и раздражился. Но прежде чем он успел открыть рот, посетитель, уже другим, скромно-серьезным тоном, поспешил прибавить:
– Общение с подобными вам людьми – для меня просто необходимость. И я истинно, поверьте, истинно счастлив, когда могу такого человека поддержать, помочь ему…
– Да позвольте! – вдруг вспылил Иван Иванович и даже с места вскочил. В волнении он зашагал по своему скромному кабинету. Кабинет был скромен, потому что Иван Иванович никогда не имел большой практики, да и не гонялся за ней. Он был человек с глубоко честными убеждениями, такими честными, что их многие даже называли крайними. В общественной жизни он принимал деятельное участие, его знали и ценили за бескорыстие, смелость и некоторую даже горячность. Вообще было мнение, что на него «можно положиться». Ивану Ивановичу шел двадцать девятый год, наружность у него была приятная, он казался моложавым и все еще смахивал на студента. Это последнее обстоятельство ему в себе тоже нравилось. И невеста у него была – курсистка. Давно уже была, но оба они, занятые своим участием в делах общественных, не торопились со свадьбой.