3
Бедное дитя (франц.).
В спальнях держали двенадцать градусов тепла, что, кажется, и теперь соблюдается во всех казенных учебных заведениях и что, по-моему, решительно вредно для здоровья детей, Нужно не менее четырнадцати градусов.
Из четырех человек надзирателей двое дежурных никуда не отлучались, но остальные, во время классов, могли уходить по своим надобностям; к обеду же и ужину все собирались налицо.
По проселкам, при глубоком снеге, подкованных лошадей в это время года дорога не поднимает.
Копии со всех бумаг долго у нас хранились.
Мать моя с почтового двора немедленно переехала к ней.
Так называются завозни, дощаники, паромы и проч.
Теперь не существует последнего названия, потому что владельцы размежевались.
Для успешного уженья крупной рыбы вообще полезно гнуткое удилище и очень вредно твердое; но как здесь язь был вытащен вопреки всем правилам уженья, прямо через плечо, то твердое удилище, мало сгибаясь, оказалось полезным, ибо леса, по крепости своей, могла выдержать рыбу.
Я не воображал тогда, что грибы будут одним из самых постоянных моих удовольствий на старости лет. В благодарность за то у меня давно заронилась мысль – и я не отказываюсь еще от нее – написать книжку о грибах и об удовольствии брать их.
Судьба этого медного ларца достойна внимания. Мать принесла его в приданое в 1788 году, с ленточками, позументиками, кружевцами; в девяностых годах и даже в 1801 году он наполнялся калеными орехами; в 1807 году в нем лежало более ста тысяч рублей деньгами и векселями и на большую сумму бриллиантов и жемчугов; а теперь он стоит под письменным рабочим столом моего сына, набитый старинными грамотами.
Я помню одну драматическую святочную игру, с особенною песнью и пляскою, которая, как я слышу теперь, уже вышла из памяти народной в той губернии, где я видал ее: посередине избы, на скамье или чурбане, сидит старик (разумеется, кто-нибудь переряженный), молодая его жена в кокошнике и фате, ходя вокруг и приплясывая, поет жалобу на дряхлость мужа, хор ей подтягивает. Пропев куплет, кажется из восьми стихов, из которых я помню два начальные во всех куплетах:
Ох ты горе мое, гореванье,
Ты тяжелое мое, воздыханье… –
жена подходит к мужу и посылает его пахать яровую пашню. Старик кашляет, стонет и дребезжащим голосом отвечает: «Моченьки нет». Зрители хохочут. Молодая женщина опять поет вместе с хором новый куплет, ходя и приплясывая кругом старика. Таким образом перебираются все полевые работы, и на все приглашения сеять, пахать, косить, жать и проч. старик отвечает словами: «Моченьки нет», разнообразя отказ прибаутками и оханьем. Наконец, жена поет последний куплет, в котором говорится, что все добрые люди убрались с полей и принялись варить пиво; потом подходит к мужу и зовет его к соседу «бражки испить». Старик проворно вскакивает, бодро отвечает: «Пойдем, матушка, пойдем» – и бежит стариковской рысью, утаскивая за руку молодую жену. Громкий веселый хохот зрителей заключает эту игру.
То есть уральских.
Очевидно, что разделение гимназического курса на три класса было недостаточно. Это впоследствии дознано опытом, почему теперешний гимназический курс и разделяют на семь классов.
Фамилия его и наружность ясно указывали на его татарское или башкирское происхождение; он имел большую голову, маленькие проницательные и очень приятные глаза, широкие скулы и огромный рот. Горячо любил литературу, был очень остроумен и вообще человек даровитый.
За две недели молодой Елагин, свояк Ивана Ипатыча, определился в гимназию и поступил в число его воспитанников.
Через несколько лет я встретился с Гурьем Ивличем Ласточкиным самым оригинальным образом. Предварительно надобно сказать, что в последнее время, как я уже и говорил, он очень полюбил меня и, несмотря на то, что мне был двенадцатый, а ему двадцать второй год, дружески поверял мне все свои обстоятельства и между прочим то, что начальство уговаривает его поступить в духовное звание, к которому он не чувствовал влечения. Не знаю, почему мне засело в голову, что Гурий Ивлич будет непременно священником, и я уверял его в этом. Он спорил, даже сердился и, чтоб убедить меня в противном, взял однажды лист бумаги и написал на нем: «Скорее река Казанка потечет вверх, чем Гурий Ласточкин пойдет в духовное звание». Этот лист он отдал мне спрятать как обязательство, что он сохранит свою свободу; явное доказательство, как он сам был еще молод. Месяца через два мы расстались. Прошло три года или около четырех; я ни разу не слыхал о Гурье Ивличе и совершенно забыл об его существовании. В одно скверное осеннее утро получил я записку от моей родной тетки Н. Н. Зубовой, которую очень горячо любил; она жила тогда в доме В – х, и я часто видался с нею. «Милый мой Серж (писала она), сегодня, в шестом часу после обеда, приезжай к нам в мундире и со шпагой. Сегодня у нас свадьба; ты шафер у Лизы, будешь ее обувать и провожать в церковь». Лиза была воспитанница В – х, бедная, молодая и прекрасная собою девушка. Я приехал, немножко опоздал, меня побранили и сейчас провели к невесте; я обул ее ножки в шелковые чулки и башмаки. Невеста была еще не совсем одета, но голова находилась уже в полном свадебном убранстве; я помню, что был поражен ее красотой. Едва я успел перемолвить несколько слов с любимой моей тетушкой у ней в комнате, как хозяйка В – ва позвала меня к себе и попросила, чтоб я поскорее поехал в ее карете к жениху и сказал ему, что невеста одета и чтоб он ехал сейчас в церковь и оттуда прислал шафера сказать, что он ожидает невесту. Второпях я не успел спросить, кто такой жених, и ту же минуту поскакал к нему. Со мной был человек В – х, знавший жениха и его квартиру; он привез меня в какой-то большой каменный дом, в котором много было народа, провел через несколько комнат и, отворив дверь, сказал: «Вон жених, перед зеркалом одевается…», и я увидел спину плотного мужчины, в коротких штанах, шелковых чулках и башмаках, которому торопливо и усердно повязывали белое толстое жабо. Я подошел, жених обернулся, – это был Гурий Ивлич Ласточкин, очень пополневший. Мы оба вскрикнули от изумления. «Ах, милый мой Аксаков, – сказал он, обняв меня, – как я рад, что вас вижу, но, извините меня, в эту минуту я не могу…» Я перебил его слова, сказав, что я шафер его невесты и приехал поторопить жениха. Ласточкин, продолжая поспешно одеваться, продолжал говорить со мной. «Как, я думаю, вы удивлены?» – сказал он. «Да, – отвечал я, – я не знал, кто жених; но я очень рад, что вы женитесь на прекрасной и предоброй девушке». – «Ах, так вы еще ничего не знаете! – воскликнул Ласточкин, взял меня за руку, отвел в сторону и тихо сказал мне: – Вы, верно, помните мое письменное обещание не поступать в духовное звание; ну так знайте же: завтра я священник, а послезавтра протопоп в соборе Петра и Павла…» – и слезы показались у него на глазах. Какие обстоятельства изменили или заставили пожертвовать Гурья Ивлича своим прежним убеждением – я не знаю; но, видно, жаль было ему своей свободы. С тех пор мы не видались. В продолжение пятидесяти лет я постоянно слышал, что Гурий Ивлич Ласточкин был всеми любим за свои душевные качества и уважаем за свою ученость; кажется, он был даже ректором в Духовной академии, не очень давно учрежденной в Казани.
Тогда находился в печати только один том од Державина и еще небольшой томик анакреонтических стихотворений, напечатанный в «Петрограде», как значилось на заглавном листе. Видно, Державину не нравилось иностранное имя новой русской столицы.
Григорий Иваныч отлично знал новейшие языки и свободно писал на них. Латинским же языком он приводил в изумление Виленский университет, которого впоследствии был последним попечителем. Удивительно, как и где он мог приобрести такие сведения в языках?
Так звали меня в шутку все товарищи Григорья Иваныча, величая его в то же время Ментором и Минервой.
Эрих был большой лингвист как в новейших, так и в древних языках. В гимназии он учил в высшем классе французскому и немецкому языкам, а в университете был сделан адъюнктом латинской и греческой словесности.