В «дни свобод» никаких демонстраций и народных волнений в городе не наблюдалось. Сшили прогимназисты красный флаг, но выйти с ним на улицу не решались. Как-то вечером прошлись по городу приказчики и хозяева из мясных лавок с пением «Спаси, Господи, люди твоя», но никто за ними не пошёл, хотя соборный дьячок, руководивший движением, и призывал людей, верных престолу и отечеству…
Много лет тому назад, как говорит предание, жил в городе какой-то великий человек, который защитил город от полчищ Пугачёва. Но в памяти потомков не сохранилось его имени. Могила его не найдена…
Когда он вернулся в этот маленький и глухой город, о нём заговорили как о человеке значительном… Ещё бы! Он семь лет просидел в крепости да три года в тюрьме. Сидел по политическому делу, а это уже особенно важное обстоятельство. Называли его «секретным» человеком, а всякая секретность как таинственность делает и обыкновенного человека значительным, а если не значительным, то хотя бы заметным.
В городе помнили его прогимназистом, потом гимназистом, потом студентом. Но вот он безвестно исчез, и о нём поговорили недолго как о человеке законченном или погибшем.
О его тётушке Анне Марковне, у которой он воспитывался на положении сиротки, говорили как о женщине подозрительной: нельзя же иметь «политического» племянника! Многие даже побаивались Анны Марковны, особенно после того случая, когда в её старом помещичьем доме произвели обыск власти, приехавшие из губернии. Анна Марковна долго уверяла всех, что и она сама испугалась жандармов да и своего племянника Коленьки побаивается. Но ей не верили… Не верили даже и после уверений местного исправника, который за рождественским гусем у соборного протоиерея категорически объявил, что Анна Марковна в этом деле не при чём.
Вернулся он к тётке неожиданно. Все были уверены, что в тюрьму он был засажен «на сгниение», до конца дней, и распространялись на этот счёт самые достоверные слухи.
Но вот он вернулся неожиданно и так, точно привёз с собою что-то особенно горестное для всего города. До него никто и никогда в этом городе не преследовался за политику.
Куда девались его красивые тёмно-каштановые волосы? Они поредели, и седина пробилась в них непрошеными нитями. Глаза ушли под лоб, потускнели, и в них всегда таились теперь усталость, кротость, грусть… А иногда тоска, глубокая, неутешная тоска затуманивала его глаза, и он прятался от людей на мезонине старого помещичьего дома, или уходил в поле и в лес, здесь подолгу одиноко бродил и всё о чём-то думал…
На его лбу лежали глубокие горизонтальные морщины, как-то причудливо разветвлённые. Как будто это были какие-то иероглифы жизни, символы его больной души. Прочтите их, — и поймёте его душу.
И так странно… в минуты волнения или раздумья разветвлённые морщины пересекала какая-то выпуклая складка. Выступала эта складка на лбу сверху вниз, и по ней можно было судить о том, — спокоен ли он или нет. Томится его душа в тисках страшных, мучительных призраков или радостно распахивается навстречу жизни…
Когда он был сумрачно молчалив, о нём говорили: «Он о чём-то думает». Когда недолгая радость вспыхивала в его больших утомлённых глазах, морщины лба как будто сглаживались, а по бледным тонким губам бродила улыбка, — о нём говорили: «Как он неестественно весел». Когда он становился говорливым, все ждали, что вот-вот он скажет что-нибудь такое, что принесёт горе всему городу. И о нём шёпотом оповещали: «Он — опасный». И переносились из уст в уста странные, страшные легенды… И в прошлом он был страшен. И в настоящем опасен.
Он долго не спал по ночам. В двух широких окнах его комнаты светился огонь. И эти окна, занавешенные белыми шторами, казались беспокойными очами тёмной ночи. И долго необитаемый мрачный мезонин дома Анны Марковны выглядел в сумраке ночи тайной с белыми глазами.
Одни спрашивали: «Что он делает там по ночам?»
И все задавались вопросом: «Отчего он не спит, когда другие спят?»
Он одиноко бродил по городскому выгону или в поле или уходил в лес… И опять все спрашивали: «Почему он ходит один?»
Он никогда не ходил в церковь. Он не молился. Он никогда не скажет: «Здравствуйте! Добрый день! Спокойной ночи! Всего хорошего!» Отчего он такой странный, непохожий на других?
И никто не мог ответить на эти вопросы…
Анна Марковна не сразу узнала его, когда он появился в прихожей.
— Вам кого? — спросила она.
— Тётя, да вы меня не узнали? — тихим, подавленным голосом спросил он и улыбнулся грустной, точно нечаянно выдавленной улыбкой.
— Не узнала… Господи! Да неужели это ты, Коленька?
— Я, тётя, я… сам, собственной персоной, Николай Николаевич Верстов, ваш племянник… Воскресший из мёртвых, но не принёсший вам благодати жизни…
Целуя тётку, он даже шутил. А она плакала, прижавшись к его груди, и шептала:
— Милый ты мой! Не узнала я тебя, Коленька! Да что ты с собою сделал?..
— Не я, тётя… Они что-то со мною сделали… они…
Потом они долго молчали, сидя за чаем в тёмной и обширной столовой. Глядели друг другу в глаза и молчали. Полоса жизни разделяла их. Надо было найти пути к сближению.
Молчание — печать минувших лет разлуки. Надо сорвать эту печать. Надо заглянуть в минувшие годы, может быть, что-нибудь уцелело и от них…
Медленно и важно постукивал маятник старинных часов, не изменив своего темпа даже ради такого радостного события. И Верстов прислушивался к размеренным тягучим ударам маятника и думал: «Пока я был там, часы всё время так же отбивали секунды… секунды жизни… А сколько их прошло с тех пор, как я в последний раз сидел в этой комнате?» И он спросил:
— Тётя, сколько лет прошло, как я уехал от вас?
— Много, Коленька! Я всё считала, сначала дни считала, потом недели, месяцы, а на годах и сбилась… Смотри-ка, лет пятнадцать прошло, как ты уехал.
— Нет, тётя, меньше. Больше семи лет я просидел в крепости, а до того пять лет прожил в Петрограде… Не больше тринадцати… Впрочем, больше! Ведь я ещё три года просидел в харьковской тюрьме… Да, больше пятнадцати выходит!..
Она не спорила. Не всё ли равно, сколько лет прошло, важно, что они прошли. Прошли, и вот он вернулся «жив и здоров». Она с сомнением посмотрела ему в глаза и подумала: «Здоров ли он? Лицо жёлтое, круги под глазами»…
— Жаль эти годы бездействия! — сказал он после раздумья.
— Что же жалеть-то их? Прошли, — и Господь с ними!..
— Нет, тётя! Лучшие годы жизни взяты у меня… Бесцельно растрачена боль моей души. И ненависть притупилась. Я бы хотел теперь кого-нибудь ненавидеть, — и не могу. Всё как-то опустилось во мне и завяло.
Голос его дрогнул. Она незаметно от него утёрла слезу и сказала:
— Бог — зиждитель твоих испытаний!..
— Бог — зиждитель моих испытаний? — переспросил он. — Стало быть, к нему я в праве адресовать и мою ненависть? Впрочем, я и ненавидеть разучился.
— Голубчик, Коленька! Что ты говоришь? Грех это!..
И они опять долго молчали.
— Боялась я только одного, — начала Анна Марковна, чтобы переменить разговор, — вот я умру, и останется всё моё добро не пристроенным… Ведь ты, Коленька, у меня один. Я давно всё тебе в завещании отписала — и движимое, и недвижимое… И думаю, бывало: «Вот умру, тебя со мной нет, и нагрянут чужие люди и всё растащат»…
— Ну, так что же, тётя?
— Как — что? Да, ведь, это же всё трудом нажито. Дядя твой тридцать лет служил правдой. Кому же всё добро попало бы? А что у тебя за душой? Ничего… Всегда ты был сиротинкой…
— У меня за душой ничего. Это правда! Всё там они взяли, засушили или заморили… — прервал он её и задумался, пристально рассматривая на окне большую клетку с крошечной, печально попискивающей птичкой.
— Да я не о том говорю, мой милый. Я говорю, что имущества у тебя никакого нет…
Он ответил глухим, точно не своим голосом:
— Никакого… Не было и не будет… И ничего мне не надо…
— А жить чем?
— Буду работать.
— Тебе надо отдохнуть.
— Отдохну, а потом и работать…
Он говорил о работе, а сам не верил в смысл своих слов. Чтобы работать, надо полюбить не только труд, но и жизнь. Надо зацепиться за что-нибудь в этой жизни. А что он будет делать? Наука, которую он изучал, забыта. Когда-то умел рисовать и хорошо рисовал, но краски жизни для него давно слиняли. А разве можно брать в руки палитру, если и небо, и леса, и реки, и синие дали полей кажутся полинялыми, точно стёртыми?.. И это случилось за те годы, когда он сидел в крепости и видел в окно клочок ненавистного северного неба… Слышал отдалённый шум волн и не видел их, и не мог следить за их тревожно бегущими беляками.
В крепости он научился клеить коробки и папки. Работали для какого-то казённого учреждения. Разве заняться коробками и папками?