И вот они уже пробираются к гнезду… Вот двое из них бросаются на него и, подхватив на свои могучие крылья, с быстротою молнии взвиваются с ним над бездной…
Ледяной ужас сковывает члены Джемалэддина. Дикий крик вырывается из его груди, и, весь обливаясь холодным потом, он открывает испуганные глаза.
Ни гор… ни бездны… ни орлицы… ни ястребов… Солнце блещет. Ночь минула. Но что это? Их сакля наполнена народом. Тут и важнейшие наибы, и вожди, и дядя Хазбулат, и бесстрашный Кибит, и Ахверды-Магома, и мудрец Джемалэддин, воспитатель его и брата.
А впереди отец… О, как мрачно горят его глаза… как мертвенно-бледно печальное лицо! И наибы стоят, безмолвно потупясь в землю. Как сурово-угрюмы их мужественные лица!
А где же его мать?
Неужели это бьющееся у ног имама существо, эта стонущая и рыдающая без конца женщина — она, его веселая, ласковая красавица-мать? О чем она молит имама, покрывая слезами и поцелуями его ноги? О чем рыдает она?
Каким-то непонятным тяжелым предчувствием сжалось детское сердечко Джемалэддина. Он быстро вскочил на ноги и подошел к отцу.
— Благословен твой приход, повелитель, — почтительно целуя его руку, произнес он.
Что-то дрогнуло в лице имама. Точно быстрая зарница промелькнула по суровым чертам, и оно дивно осветилось печальной улыбкой.
Он ласково положил руку на бритую головку сына и еще раз улыбнулся ему. И снова сердце ребенка болезненно сжалось тем же неясным предчувствием. Он оглянулся в смятении на окружающих его старейшин, желая прочесть по глазам их, зачем явились в этот ранний час в сераль, куда никогда не входил никто, кроме ближайших родственников семьи имама. Но обычно ласковые с ним, они теперь потупляют глаза, точно умышленно избегая его пытливого взора…
Но вот раздался знакомый Джемалэддину голос отца:
— Хаджи-Али, исполни указанное!
В ту же минуту любимый мирза и ближайший приспешник имама выдвинулся вперед толпы и, положив руку на плечо Джемалэддина, сказал:
— Сын мой, пойдем со мною.
Джемалэддин недоумевающе поднял голову: он не смел спрашивать, зачем и куда зовут его, не смел не повиноваться. Покорность старшим — отличительная черта кавказских мальчиков. Им прививают ее с детства: она как бы с молоком матерей всасывается в них.
Но только сердечко мальчика забилось шибко, и большие, испуганные глаза растерянно взглянули на мать.
Как разъяренная тигрица, метнулась Патимат к сыну, выхватила его из рук Хаджи-Али и, прижав к груди, глухо, исступленно зарыдала:
— Радость дней моих! Услада моего сердца! Ясный свет взора моего! Ты ласковый голубь нашей сакли! Ты солнечный луч всего аула! Ты яркий алмаз души моей! — стонала она, покрывая лицо, руки и грудь мальчика градом бессчетных поцелуев.
И снова рыдала, ломая пальцы и исступленно колотясь головой об пол сакли…
Старейшины и наибы сурово хмурились… Много горя и ужасов приходилось им видеть за их бранную жизнь; они закалили себя, видя страшные зрелища смерти, но сердца их дрогнули невольно при виде этого неизъяснимого горя.
Джемалэддин еще раз обвел глазами круг присутствующих, взглянул на отца — и вдруг разом понял все: его ждет участь его двоюродного брата: его хотят отдать в заложники русским.
С громким криком упал он в объятия матери, слезы брызнули из его глаз, и он залепетал, задыхаясь от подступивших ему к горлу рыданий:
— Ласточка любимая! Радость моей жизни золотая! Не уйду!.. Ласточка… радость… Останусь с тобою! Слезинка моя! Звездочка моя восточная! Солнышко-радость! Горлинка ласковая! Сердце мое!
Целый поток самых нежных, самых ласковых названий, которыми так богат лучезарный восток, вылился на убитую горем несчастную жену имама.
Всегда отважный, смелый, мужественный мальчик забыл в эту минуту, что он будущий джигит, мужчина, забыл о присутствии повелителя и старейшин. Стыд и гордость куда-то пропали. Джигит и мужчина исчезли бесследно… На их месте был простой, бедный, несчастный ребенок, насильно отрываемый от любимого существа.
Он горько плакал и все теснее и теснее прижимался к матери, гладя ее залитые слезами щеки своими смуглыми ручонками, и, покрывая их поцелуями, твердил все одно:
— Солнышко!.. Радость!.. Ласточка любимая!.. Слезинка моя!..
Не под силу была эта сцена для присутствующих. Шамиль, у которого в глазах уже сверкали слезы, сурово нахмурился, чтобы не обнаружить их перед старейшинами, и сказал:
— Аллах наградил женщин длинными волосами, коротким умом и большим сердцем. Они не знают меры в любви… Патимат, опомнись! Да просветит Аллах твой разум. Ты не теряешь Джемалэддина; он твой. Он останется жив, но я должен послать его в залог мира белому падишаху…[67] Так требуют они, наши победители…
Новый дикий крик вырвался в эту минуту из груди Патимат.
Хаджи-Али успел уже приблизиться к ней и, осторожно вынув из ее объятий мальчика, взял его на руки и понес.
Плачущий навзрыд Джемалэддин с жалобными криками протягивал к ней ручонки:
— Солнышко! Радость, слезинка очей моих! — лепетал он, задыхаясь. — Держи меня! Не отпускай меня!
Его маленькое, жалкое теперь личико, все залитое слезами, обращалось к матери. Черные, тоскующие глаза, напоминающие глаза насмерть раненной лани, жадно впивались в ее лицо, ища и ловя ее взор.
Смертельная тоска сдавила ему грудь. Ему казалось, что это уже смерть для них обоих и что он никогда, никогда не увидит ее…
Шамиль быстро подошел к сыну, обнял его, положил благословляющую руку на его голову и, прочитав над ним краткую молитву, впился долгим взором в милое личико, как бы желая раз навсегда запечатлеть в своей памяти его детские черты.
Потом он махнул рукою, и Хаджи-Али поспешно вынес из сакли Джемалэддина.
В ту же минуту дикий, нечеловеческий вопль раздался за ними, и обезумевшая от горя Патимат с глухим стоном упала без чувств на руки подоспевшей Баху-Меседу.
— Однако он не очень-то стесняется с нами, Шамиль, заставляя нас порядочно печься на солнце, прежде чем удостоит выслать своего зверенка!..
И, говоря это, плотный, крепко сложенный генерал утер платком обильно струившиеся по лицу капли пота.
Это был генерал-майор Пулло, герой вчерашнего штурма. Он первый проник в сердце каменной твердыни и, после двенадцатичасовой отчаянной битвы, овладел ею со своими богатырями.
Он же не далее как два часа тому назад имел свидание с самим Шамилем, происходившее на утесе Ахульго, в виду расположения наших войск. Он же продиктовал условия мира неукротимому вождю-имаму, причем первым условием поставил выдачу его старшего сына аманатом, то есть заложником.
Русских войск недостаточно, чтобы взять в плен всех горцев и их вождя Шамиля. Притом, если взять в плен Шамиля, свирепые горцы, которые считают имама святым, пожалуй, привлекут на свою сторону новые полчища и объявят новый, еще более страшный газават, и война протянется надолго. Лучше взять с Шамиля клятву, что ни он, ни подчиненные ему горцы больше воевать с русскими не будут. Шамиль согласился дать такую клятву. Но разве можно верить его словам? Ведь уже раз он не сдержал этой же клятвы, рискуя даже жизнью своих близких, отданных в заложники. Но в этот раз он, Шамиль, должен дать в виде заложника самого дорогого ему, старшего сына. Это условие поставлено первым — и Шамиль не пробует даже возражать: он знает, что русские не уступят, а сам он не уверен теперь больше в победе над ними. И вот теперь герой-генерал ждет со своими адъютантами и несколькими офицерами появления маленького заложника.
Солнце жарит вовсю. Ни одной чинары, ни одного каштана поблизости… А уйти с проклятой площадки нельзя. В виду всего русского лагеря должен свершиться прием аманата. Сам командующий отрядом смотрит в подзорную трубу на них снизу. А жара все усиливается и делается нестерпимее с каждым часов…
Генерал тревожно вглядывается на вершину и начинает волноваться… Но как раз в ту минуту, когда он менее всего ожидал этого, на вершине показались несколько всадников, которые быстро стали спускаться по направлению площадки. Пулло нервно схватил трубу и направил ее на конный отряд чеченцев. Так и есть… Это они. На одном из коней сидит маленький мальчик… Это видно уже и простым глазом.
Но… и успокоившийся было немного генерал заволновался снова.
Что, если надул Шамиль и вместо своего сына прислал простого горского ребенка? Но нет! Не может этого быть. Он клялся на коране… А такая клятва считается важнее смерти у мусульман.
Вот ближе и ближе всадники… Вот они не дальше пяти саженей. Вот приехали. Переводчик спешивается первым и, почтительно приложив по восточному обычаю руку ко лбу, устам и сердцу, говорит:
— Великий имам — наш повелитель — шлет селям[68] русскому бимбашу…[69] Славный Шамуиль-Эффенди, Амируль-Муминина[70] приветствует тебя, сардар, и сдает на милость белого падишаха своего первенца-сына Джемалэддин-бека… Да охранит его милость Аллаха, и да продлятся его годы на радость нам!