– Кампа! Артикул метать! Хо! Хо!
И то был не хозяин, а то был хозяйский гвинейский попугай, которого, когда тот болел, к ней перенесли и который все время молчал, а теперь заговорил. Свернуть бы ему шею! За что такую птицу многие люди любят и платят за них немалые деньги! И положила тоже послать в куншткамору, как околеет, а чтоб скорей околел – не кормить.
Была пора, была самая пора, и времени она не стала терять, зазвонила в колоколец. Тотчас вошли фрейлины, и она стала производить умыванье и притиранье.
Подавали ей расписной кувшин в расписной мисе, и то была великая новость, как во Франции имеют моду: и кувшин и миса из толстой бумаги, проклеенной, и воду держат лучше фарфора. А в кувшине вода, и она стала плескаться и плеснула датской водой на грудь.
Датскую воду составлял аптекарь Липгольд из нюфаровой воды, бобовой, огурешной, лимонной, из брионии и лилейных цветов. Для нее имали семь белых голубей, их аптекарский гезель щипал, рубил им головы и папортки долой; мелко толок – и в воду. И перегонял. И эту датскую личную воду она любила.
Она ей плескалась и подавала рукой на грудь.
А венецианскую воду, производящую на смуглой коже белизну, она вылила на фрейлину в гневе. Та вода была майское молоко от черной коровы, и ей была не нужна, о том она уже раз фрейлине сказала. Она не была смуглая, у ней была своя, натуральная белость, и она закричала толстым голосом и вылила на фрейлину эту воду.
Потом уж было недолго: притерлась помадой бараньих ног и лилей – для мягкости и блеска, а воском для чего-то притерла ноги. И, двинув ушами, нарисовала на виске три синие жилки, елочкой – для обозначения головной боли.
Горчичным маслом она натерла правую руку.
На нее накинули черные агажанты.
Она терпеливо стояла.
Ей насунули на голову фонтанж, черный и белый, и облачили в черную мантию.
И тогда, обутая, одетая, толстая, белая, в черном и белом, понесла Марта свои груди вперед – в парадную залу.
И поднесла левую свою руку, умытую ангельскою водою, к лицу – закрыла слегка лицо – как бы в скорби – из залы шел дух.
А когда вошла в залу – опять увидала всех господ иностранных министров. Господа иностранные государства собирались сюда, чтоб смотреть, как она плачет с десяти пополуночи до двух часов пополудня. И она увидела Левенвольдика, молодого, со стрелками, с усиками – и поняла, что приблизит.
Потом посмотрела вбок и увидела Сапегу, жениха племянницына, еще совсем ребенка, и поняла, что приблизит.
Марта поднесла свою правую руку к лицу. В гробу там было…
И слезы потекли, как крупный дождь.
Екатерина возрыдала.
Характера не получил. Знаки на теле приобрел подозрительные. Артикул метать более не годен. Апшита, или отпускного письма, не имеет. Таким он пробрался назад, в город Петерсбурк. Отбылый из службы солдат Балка полка.
На окраине стояла харчевня, перед ней веки и крошни, и с них торговали три маркитанта-мужика калачами и водкой. В той харчевне он сел высматривать себе дело. Деньги у него были, нищие, что по дороге выпросил. Медными деньгами пять пятикопеешников, и все новые деньги, с государственными птицами, под птицами пять точек. А старые денежки и копейки, где ездок с копьем и гуртики глубокие, те никто не давал: те прятали. Те деньги считались за хорошие. И были еще три денежки, которые солдат пробовал на зуб, и о них у него было мнение, не воровские ли, потому что бока были гладкие, без рубежков.
Воровские деньги были тоже хорошие, но медные воровские шли много дешевле, чем старые. Это был убыток.
Так он пробовал на зуб денежки, и в это время вошли в харчевню цугом три слепые старика: один – толстый, рыжий, в дерюге, другой – средний человек и третий тоже, а вел их дурак, который запрометывал головой. Он ввел их, усадил за стол рядом и тогда перестал трясти головой, а старцы раскрыли свои глаза, и все оказались зрячие. Взяли калачей, стали пить чай и попросили вестовского сахару. Пили они громко, хлюпали, а потом стали говорить и говорили тихо. О каких-то лентах, о позументах, другой о воске, а третий молчал. Опять поговорили, и солдат услыхал: «магистрат», «бурмистр», – только и всего, больше не слышал, они, очень тихо говорили. В харчевню вошел какой-то молодец, поклонился трем старцам, а они сказали дураку идти вон, и молодец к ним присел, но поодаль. Тогда солдат вышел в сени; там стоял дурак, запрометнув голову, и лил прямо в глотку вино. Солдат дал ему закусить калача и спросил: чей будешь? Тот ответил:
– Я у купцов в дураках живу. А ты откуда?
– Я отбылый солдат Балка полка.
После того солдат дал дураку две денежки, чтоб тот дал ему раз глотнуть. После этого разговорились. Дурак рассказал, что он ходит в притворстве, а чей, давно позабыл и помнить не хочет, закрылся ото всего беспамятством и перед купцами молчит. Купцы богатые, а он их водит для притворства – просит милостыню. А первый, рыжий и толстый, щепетильный гостиный купец, второй – тоже гостиный, его зять, а третий состоит фабрическим интересентом на восковом либо на позументном заводе, и он состоять более не хочет и для того потерял себя. Что они видят лучше хоть бы его или солдата, аходят так, чтоб избыть налог, которого на них много наложено. Так цугом и ходят, сказаны у себя в нетях, сами записаны на богадельню, а всюду у них понасажены малые люди. А он у них в дураках и получает харч, порты и деньгами все, что соберут. Он и есть прямой нищий.
Что так стало в самое последнее время, – он от старцев слышал, – когда сам стал вдаваться в бабью власть и подаваться в боярскую толщу, а ранее был купецкий магистрат и те купцы не ходили в нетях.
Тут солдат Балка полка хотел крикнуть: «слово и дело!» и уже посмотрел на дурака изумленным взглядом, но дурак спросил его:
– Тебе Балк не говорил, что в лесу растет?
Солдат наморщил лоб, чтоб подумать, к чему дураку теперь нужен лес, и вспомнить, что Балк говорил, но дурак ему сам ответил:
– Растут в лесу батоги.
Тогда солдат отменил свое решение и так и не крикнул ни слова, ни дела.
– Вы, солдаты, известны, – сказал ему дурак, – железные носы, самохвалы.
И солдат Балка полка от этих слов развел руками, смирился и ответил, нельзя ли ему на службу, потому что он теперь почитай что и не солдат. Сам Балк, командир, куда-то подевался. Характер потерян.
– Денег давай, – сказал дурак и пояснил: солдат даст ему все, что у него есть, а он его пристроит. Деньги солдат отдал не все, а оставил два пятикопеешника. И дурак научил подойти к молодцу, который у старцев, и проситься в фабрические.
– Там, слыхал я, нынче щипать, сучить набирают, а ты ему поклонись получше. А я пойду.
И взошел в харчевню.
Там старцы отдыхали от чаю и от докладов, что делал им молодец, и пар шел у них из уст.
– Он изумленный, – с полным удовольствием сказал молодцу старец о дураке. – Сумасбродный. Но на еду востер и жаден и на шаг тверд. Так и ходим.
Тут вошел в харчевню солдат, и дурак запрометнул было голову, но старцы сказали:
– Ну полно, хлебай свое, что ты, как конь дикий, головой запрометываешь?
Он отхлебнул, поклонился и сказал старцам:
– Аминь.
И старцы построились и пошли, а дурак шел впереди.
Молодец же остался, и солдат подошел к нему и поклонился получше, и молодец его завербовал щипать-сучить, а потом послушал военную речь и увидал, что солдат крепкий, и руки у него тяжелые, и он как есть без хитростен, – и определил: быть ему сторожем, сторожить работных людей на восковом дворе, бить в било по утрам, ходить с собаками. А сторожевой команды всего четыре человека. Пашпорта ни апшита он не спросил и только сказал:
– Как что – кошками.
Солдат Балка полка посмотрел на него, а он ему объяснил:
– Тебе. Драть. Морскими кошками. А коли не так, так тебя. И они вышли на улицу.
Уже перед мостом была поднята рогатка, и десятский караульщик пошел домой спать. Старцы шли цугом, а впереди дурак. Старцы пели:
Сим молитву деет.
Хам пшеницу сеет.
Фет власть имеет.
Смерть всем владеет.
А дурак распевал громче всех.
– Без всякого сомнения, сьер Лежандр, он был способный человек. Но посмотрите, какие ноги! Такие ноги должны ходить, ходить и бегать. Стоять они не могут: они упадут, ибо опоры в них нет никакой. Не ищите в них мускулов развитых, мускулов толстых и гладких, как у величавых людей. Это одни сухожилия. Это две лошадиные ноги.
Он был недоволен ногами, потому что ноги были тонкие и в них не было никакой радости для его рук. И он ходил вокруг да около, огорчался, мял воск руками; к ваялу он не прикасался. Потом взглянул на воск в руке, мнул еще разок, и в глазах явилась игра. Замесил в кулак змеиной крови и опять глянул, сощурился. Погрел у открытой печки. Ткнул ваялом и потом сделал черту на комке, как бы человеческую линию. Яблоко лежало у него в руке. Взяв в толстые пальцы кисточку, обмакнул то яблоко сандараком, и оно засветилось как изнутри, якобы только что сорванное. И у мастера выпятились брыла, как у ребенка, который тянется за грудью, или как будто он губами, а не пальцами сделал яблоко.