- Я не пью, я еще только собираюсь, - засмеялась Катя.
- А как моя прялочка поживает? - спросила Лариса у хозяина мастерской детским, умильным голосом. Она давно пыталась выманить у него его единственную прялку.
- Моя, - поправил Евгений. - Так она тебе нравится?
- Я по ней умираю.
- Ладно, там видно будет...
- Подождем, мы люди простые, без хитростен, - смиренно сказала Лариса.
Евгений засмеялся.
- Любим искусство русское народное, - заключила Лариса и умолкла.
Она скучала. Речи произносила не она, не про нее, на нее никто внимания не обращал. Вечер на глазах перерождался в именинно-семейный. Бородатые разбойники они только на вид. Летать они не умеют. Телезрители.
В довершение ко всему явился этот старый Петр Николаевич, которого она терпеть не могла прежде всего потому, что он ее не терпел, и тоже, подлаживаясь под общий тон, стал вспоминать, как хорошо было в той коммунальной квартире на Рогожском валу, какие были макароны, какие были надежды и как все были молоды и хороши, из чего напрашивался вывод, что теперь они хуже и старше, а главная беда жизни - их мастерские, их двенадцатый этаж, который они получили, но ничем пока не заслужили. Двенадцатый этаж, как бельмо на глазу, всех волнует... Плюс дежурная шутка - вспомним о не знающих, где переночевать, собратьях с Монмартра.
Он так не говорил, но ей надо было к чему-нибудь прицепиться.
Она вскочила с места, топнула ногой, обтянутой сапогом, и обрушилась на старика:
- Какой ужас! Какой грех! Какая печаль! Отвратительно! Стыдно! При мне не смейте так говорить, запрещаю вам! Запрещаю всем!
Она перевела дыхание, сбавила темп.
- Однако это не ново, отнюдь, отнюдь. Подобные вдохновляющие речи мы слышали от завистников наших и от друзей наших, чьи имена здесь можно не называть. Пристало ли вам повторять за ними? Или вы и есть они? К чему только, помилуй бог, эта симпатичная шутка насчет собратьев, такая свеженькая? Она что? В общую копилку юмора? А что такое двенадцатый этаж? Что это, если не соединение железобетона, кирпича, некоторого количества штукатурки, краски, лака и малого вдохновения, спящей архитектурной, строительной и дизайнерской мысли. Или двенадцатый этаж символ? Уже не талантливости, по-вашему? А в лучшем случае, ловкости, приспособленности, если не худших грехов? Вы не уважаете двенадцатый этаж, хотя я не знаю, за что его можно не уважать. Бедный он, никто его не любит, он как бельмо на глазу, но в то же время, сознайтесь, без него было бы скучно вам, знатоку Пушкина и девятнадцатого века. А двенадцатый этаж, он двадцатый век, хочется вам или не хочется. И да здравствует двадцатый век!
Ее грубый, хамский тон вызвал замешательство. Что сказал старик, да и что он мог сказать? За дружеским столом у художников он всегда вел себя как бог, как отец, со всеми приветлив и справедлив. С ним интересно, он не зануда. Петра Николаевича любили, вкус его безупречный ценили, его интеллигентность, открытое сердце. Он любил молодежь, молодежь любила его, - расклад ясен.
Что случилось, она заболела? - так обычно спрашивают люди, когда придуманный ими человек вдруг сворачивает с придуманного для него пути и начинает переть совсем в другую сторону. Никто ничего не понял.
Старик тоже ничего не понял. Он побледнел, лицо его дрожало.
Катя подбежала к нему, обхватила за плечи и крикнула обидчице, всему столу, всему двенадцатому этажу:
- Как вы смеете? Я не позволю никому!
И сразу поднялся шум и не стало дня рождения и той умиленности, в которую они погружались, как в теплую ванну. Не стало ванны и кафельных стен, вообще не стало стен, ветер гнал по площади мусор, обрывки бумаг, окурки, песок, пыль.
- Мы уходим! - крикнула Катя голосом, неожиданным для столь миниатюрного создания.
- Нет! Вы не уйдете! Или мы все уйдем! - раздался хор голосов.
Обычно разобщенные и тихие жены двенадцатого этажа окружили Катю, стали успокаивать Петра Николаевича, кидая на Ларису возмущенные взгляды.
А та сидела с видом человека, которого не поняли. Впрочем, она была полна неуважения ко всем, и у нее были железные нервы.
Такую нельзя обидеть, оскорбить. Жены подняли визг? Пожалуйста, она подошла и опустилась перед Петром Николаевичем на колени, стала просить прощения в книжных, высокопарных выражениях.
У него срывался голос, он волновался, она была совершенно спокойна и произнесла речь, в которой осудила себя.
И двенадцатый этаж, одураченный ею, хотя состоял он совсем не из дурачков, вернул ей свое расположение.
К ней привыкли, снисходительно посмеивались: Лариса - говорящая женщина. Несколько экзальтированна, но это простительно, нервы городские. Наконец, она художница, пусть ее сюжеты гераньки, но и геранькой можно что-то выразить. Не всем нравилось ее коллекционерство, но, в конце концов, кому какое дело?
- Ладно, забудем, запьем, - посыпались предложения, и вечер покатился дальше, довольно гладко и привычно, хотя, как водится, праздник все равно стал вскоре антипраздником, посудой, которую надо перемыть, и ссорами, которые надо позабыть.
Катя удивлялась, и еще долго ей предстояло удивляться обитателям двенадцатого этажа.
Жизнь была к ним на удивление щедра. Мир как чудо, как большой золотой шар, внутри все тоже золотое, шар летел, и они в нем летели... Жизнь расстилалась улицами города, свежестью и зеленью лесов, неповторимостью деревень, вечно бередящих сердце художника. Жизнь дарила им белую бумагу, необозримые снежные ее километры и грубый благородный зернистый репинский холст, хитрые новомодные фломастеры, удручающе недолговечные, и старые надежные пузыречки разноцветной туши - крошечные горящие фонарики. Жизнь дарила им сотни новых монографий об искусстве, отпечатанных в лучших типографиях мира, на высоком уровне полиграфии, и старые книги на еще более высоком уровне.
С материнской щедростью отвела им весь Север, Архангельск, Псков, Новгород, Вологду, Тотьму, Центральную Черноземную область с деревнями и городками, подарила Киев с Лаврой, Ленинград с окрестностями, Самарканд, Бухару, Крым, Кавказ... Они все брали: лодки, костры, ружья, ножи, прялки, рушники, самовары, сундуки, возможность ехать поездом, лететь самолетом, сплавляться по реке на плоту; Брали юг и север, восток и Запад, брали легко, естественно, как свое. Отдавать? Это потом. Некоторые отдадут сполна, а некоторые так и будут - брать, брать, брать.
Катя начинала понимать расстановку сил, немыслимые привилегии двенадцатого этажа, бедность его и богатство, окаянную его прелесть, странные его вольности.
- У тебя видик, мать, я тебе доложу, - насмешливо заметил художник как раз в тот момент, когда Кате казалось, что она - само дружелюбие.
- Не знаю, чего ты хочешь от меня, я веселая и довольная, - ответила Катя. - Какой у меня видик?
- Такой, что ты сейчас беднягу Лару живьем сглотнешь, и такой, вроде-ты специальность переменила, научную работу решила писать, под названием "Двенадцатый этаж". Всех тут научно изучишь, запишешь, проана-ли-зируешь и сделаешь выводы, доцентиха. Сделаешь выводы?
Последние слова художник произнес так презрительно, что Катя засмеялась. "Если не психовать с ним заодно, то можно еще смеяться", подумала она.
- А на самом деле я не изучаю, а участвую. На равных.
- Господи, - простонал художник, ощущая Катино спокойствие как предательство. - Откуда ты свалилась на мою голову?
Катя улыбнулась.
- Вы про меня говорите?
Лариса подошла любезная.
- Катя, приходите ко мне, у меня есть книжка, в ней портрет, на который вы поразительно похожи. Я вам покажу.
- Имеем комплимент? - спросила Катя и оглянулась на своего художника. Но художник на нее не смотрел.
- Катя похожа на портрет Элеоноры Толедской, Бронзино. Он находится в галерее Уффици, - вмешался Петр Николаевич.
- Все вы старые комплиментщики и донжуаны, - засмеялся художник.
- Бронзино? - спросила Лариса. - Между прочим, на днях промелькнул один Бронзино.
- Да-а, - сказал Евгений, - я видел... этого Бронзино. Как же, как же.
- А почему я ничего не знаю? - удивился художник. - Где? Когда? Какой Бронзино?
- Ну пожалуйста, Арсений, не заводитесь, - миролюбиво ответил Петр Николаевич. - Это такой же Бронзино, как я китайский император.
В этом невероятном мире, где жил двенадцатый этаж, все могло быть. И Бронзино тоже, художник это знал. С ним, правда, чудес не случалось, ему ничего _такого_ не попадалось. Он не стремился к громким именам, но Бронзино особый случай, Бронзино, который так безупречно, божественно писал флорентийских патрициев, надменных, мужественных, исполненных достоинства и красоты. Перед портретом Козимо Медичи в Музее изобразительных искусств художник стоял много раз и помнил плечи, и руки, и мягкую бороду, всю позу. Когда он думал о портрете, у него сбивалось дыхание.
- Какой портрет-то, скажите толком, мужички, - просил он. - Ну ты скажи, Лариса, ты же первая начала.