Я сразу догадался, кто был автором картины (иначе и быть не могло). Наибольший интерес представляли окна – все стекла были замазаны краской, на них был нарисован чудесный пейзаж. Оглядывая предметы быта, я пришел к выводу, что они больше подходят для юноши, а не для старика.
Курц тем временем сел за стол, а мне предложил сесть на кровать. Сразу перешли к делу. Я спросил его, почему он запрещает стройку в этом месте, она же принесет ему большие деньги.
– Это личное, – отвечал Витольд немного раздосадованным голосом, – не разрешаю и точка!
– Так если не мы, – протестовал я, – тогда другая кампания, да и все.
– Тогда, – он потускнел, – тогда это будет уже не моя вина…
– Боги! Вы о чем? – не выдержал я.
– Это личное.
И снова этот ответ. В нем скрылась от меня загадка. Мое любопытство подтолкнуло меня к тому, чтобы начать её разгадывать. В комнате стало душно, я встал со словами: «Надо бы открыть окно». Старик начал протестовать, но было уже поздно. В открытом окне передо мной предстал тот же пейзаж, что и на стекле, только застроенный домами. Тут я обратил на это внимание, на что Витольд, как будто оправдываясь, ответил:
– Таким я его запомнил и таким хотел бы видеть.
– Но когда это было? – интересовался я, зная, сколько лет существует улица.
– Сорок лет назад. Ровно.
–А это? – тут я указал на девушку над камином, – Ваша дочь?
–Дорогуша, у меня нет детей. Но вы, кажется, задержались. Построиться там, на холме, я вам не разрешаю. Вопрос исчерпан.
Я не был удовлетворён и не собирался сдаваться, поэтому я некоторое время упрашивал Витольда все мне рассказать. Могу предположить, что тогда мной двигало не только любопытство, хоть сам я того и не осознавал. Видя в глазах старика страдания, которые он тщательно скрывал, я понимал, что не хочу оставаться в стороне. Военное время сделало меня невероятно чутким к человеческим страданиям. Не думайте, что в войне есть какая-нибудь романтика – только безумие и страдания. Кого-то она сделала черствым, кого-то безумным, меня же в итоге война размягчила… но только через некоторое время. Ведь когда я только-только вернулся, места я себе не находил. Но это отступление. С большими усилиями мне удалось разговорить старика. Когда он начал говорить, казалось, он говорил с облегчением. Рассказ хорошо врезался мне в память, поэтому я смогу передать его дословно:
– Сорок лет… пустота. Я родился в этом доме, где родились, росли и умирали мои предки. Рос в любящей семье. Наш управляющий, Уинслоу, был для меня учителем в этой жизни. Азам наук обучился я именно благодаря ему. Детство, такое беззаботное и прекрасное время. Долгие часы гуляния по садам и полям. Такой чистый разум, без дум, без страданий.
Нам здесь принадлежали довольно обширные земли, их я обследовал вдоль и поперек. Эта природа, эти деревья, этот дуб на холме… как я их любил! Мой семнадцатый год был самым лучшим. Я любил и был любимым. Этот портрет. Её звали Анаис, моя первая и последняя любовь. Мы провели вместе много дней. Как две половинки мы подходили друг к другу. Но все закончилось. Отец Анаис забрал её, увез. Говорили, что нашли более подходящую партию! Мы даже не успели попрощаться, а больше я её не видел.
Скоро начал сдавать мой отец. Он скончался зимой, а за ним и мама. Я остался один и принял дело отца. Со мной остался только Уинслоу, да и тот погиб через несколько лет. Пока я занимался делом, которое совершенно для меня не интересно, года летели. Так и прошло сорок лет,– Курц подошел к шкафу и достал оттуда старую книжку, после чего с улыбкой сказал, – «Тысяча дней под палящим солнцем» – моя любимая. Не помню, сколько раз её перечитывал.
Он открыл дверь, которую я до этого не замечал. Одну за другой стад он доставать картины из глубин кладовки. Завороженный смотрел я на эти картины, как они были детально прорисованы! Вот, молодой Курц, крепкий и красивый юноша, а рядом – Анаис. Они плывут в маленькой лодке по глади пролива близ Хартфорта. Они же под тем самым дубом на второй, лежат рядом, взявшись за руки. Семейство Курцев на третьей. Если бы можно было заточить в картинах отдельно взятый год, то это было бы оно. Весь семнадцатый год жизни Витольда Курца был запечатан в красках. Каждая деталь, дуновение воздуха застыли на полотне.
– Все меняется, – рассуждал Витольд, пока показывал мне картины, – Тех видов уже нет. Революция. Война. Жизнь. Они уничтожили и уничтожают мою реальность. А я не хочу! Все, чему я радовался, осталось там, сорок лет назад.
И тогда я все понял, все его существо, почему он запрещал строиться на том холме с дубом – все. Потеряв все, что он когда-то давно любил, Курц заперся в том времени, воссоздал его в красках. Я покидал его дом с тяжестью на душе. Вот она – черта, роковая черта памяти. Мне хотелось как-нибудь помочь Витольду, вырвать его из картины сорокалетней давности. Но, как тогда мне казалось, это было не в моих силах.
Время шло, как бы мы не старались, оно всегда идет. Лжет тот, кто говорит, будто время лечит. Лечит-лечит, а калечит. Как я не могу забыть убитых товарищей и ужас в глазах, так и Витольд Курц не мог забыть былое счастье. Мы продолжали стройку в другом месте, во время работы над очередным объектом я принял решение о смене рода деятельности. Как только мы закончили стройку очередного дома, я и в правду ушел, но перед этим произошла внезапная кульминация этой истории. У нас с работягами сложилась привычка после тяжелого дня отдыхать в «выпивойном» заведении. Наблюдая новомодный бурлеск, ребята выпивали горячительные напитки. Я же пил воду: привычка не употреблять спиртное возникла у меня еще во время службы в дозоре на Диком севере. Как раз во времена, когда там орудовали ганфайтеры. В привычке пить я был не одинок, там, в заведении, мне довелось общаться с человеком необыкновенной проницательности. Впервые общаясь с ним, человек испытывает по большей части страх. Он видел людей насквозь с первых секунд общения. Его звали Бэртрем. Сам охарактеризовал себя, как «старый и догадливый». Он был коренаст; не смотря на его возраст, Бэртрем имел удивительное телосложение, с которым он мог позировать скульпторам. Голова его была всегда гладко выбрита, а на подбородке сверкала ярко-рыжая борода. Все слухи города