каким-то заглушённым чувством, которое трудно было понять.
Обеих сестер, с которыми она почти никогда не разговаривала, называла теперь милыми кузинами, дом их считала своим, обнимала Эмму, которая дрожала, уклоняясь от этих нежностей, говорила за всех, острила, вертелась, разливала чай — одним словом, играла роль избалованной, шаловливой девочки, на которую не смотреть было невозможно, а смотреть значило забыть все остальное. Дело шло о том, чтоб совершенно затмить обеих печальных хозяек.
Дрожа от гнева, Иза укрылась под тень материнского серебряного самовара, наливала чай, а на ее глазах навертывались слезы. Как бы желая помочь ей, Эмма подбежала к сестре. Они взглянули друг на друга.
— Ты понимаешь, что людоедка нашла средство отомстить нам? — шепнула Иза.
Не успела она произнести этих слов, как явилась Манетта, с целью помешать им.
— Позвольте мне быть вам полезной, — сказала она, — я буду подавать чай.
Иза молчала. Приняв это за знак согласия, Манетта схватила чашку, отнесла графине, снова подбежала, взяла другую и отправилась к барону.
— Надобно признаться, — сказал тихо дю Валь Люису, — что эта девочка настоящий бесенок! Что за ловкость, какая находчивость!
— Да, — процедил сквозь зубы Люис, следя за нею страстным взором, в котором отражалась ревность, — но надобно бы предостеречь ее, чтобы она не злоупотребляла своей живостью и веселостью.
— Она обладает совершеннейшим тактом, — отвечал дю Валь.
Старая графиня в свою очередь занимала разговором барона, и стараясь отвлечь от его хозяек, говорила об Италии, о путешествиях, и он не мог отойти от нее, не нарушив приличия.
Все шло своим порядком; чашки были розданы, печенье разнесено, гости уселись по плану дю Валя и Манетты, которая очутилась как бы случайно возле барона; недоставало только одной Эммы.
Никто сразу не заметил ее исчезновения. Унося что-то тайком в корзинке, она вышла из флигеля, осмотрелась осторожно и через оранжерею направилась к палаццо, в котором было почти темно и пусто. Слуги, рассчитывая, что господа пробудут в флигеле подольше, разошлись, пользуясь случаем. Эмма тихонько взошла на лестницу и, все время осматриваясь, пробралась на цыпочках в переднюю графа.
На узенькой лавке спал только мальчик; из прочих слуг не было никого.
Пустая и печальная передняя свидетельствовала о той небрежности, которая господствовала в спальне у несчастного старика.
Эмма осторожно отворила дверь, полагая, что, может быть, отец спал; но, подойдя ближе, увидела, что он сидел с открытыми глазами и судорожно бил руками о поручни кресла.
Оставленный прислугой, граф, вероятно, долго кричал слабым голосом; мальчик спал, остальные разошлись, и старик, видя себя покинутым, впал в род помешательства. Эмме довольно было одного взгляда, чтобы понять, в чем дело. Испуганная, стала она перед ним на колени целуя его руки. Из покрасневших глаз графа скатились две крупные слезы, искривив губы, он хотел сказать что-то и не мог.
Наконец после долгих усилий, он пробормотал:
— Воды!
Эмма схватила графин, стоявший недалеко, которого старик не мог достать, налила стакан и осторожно поднесла его к губам отца. Больной начал пить с жадностью, вытянув исхудавшую шею и, выпив до капли, вздохнул как-то свободнее.
Опрокинув снова голову на кресло, взглянул он на Эмму, схватил ее руку и поцеловал, несмотря на сопротивление дочери.
— Ты добрая, добрая! — проговорил он с трудом, и осмотревшись вокруг, прибавил. — Никого нет, никого!.. Целый день никого!.. Пить! Воды… никого.
Жалко было смотреть на бедного старика. Это был уже скелет, обтянутый кожей, с опухшими ногами, но с красивой еще головой, бледный, с полусонным, страшным выражением. Комната была в полном беспорядке, постель неубрана, платье разбросано. В углу горела лампадка, которая давала более дыма, нежели света. Эмма открыла корзинку с лакомствами, которые старик очень любил, и он с жадностью схватил ее, позабыл о дочери и заботился лишь о том, чтоб у него не отняли этой драгоценности; он даже нашел в себе настолько силы, чтоб прижать к себе корзинку.
Осмотревшись вокруг, Эмма вздохнула. Она знала очень хорошо, что никто здесь не позаботится о порядке, никто не подумает о старике, кроме нее, и так как времени оставалось мало, то она и приступила к делу с живостью.
Достав из шкафа чистое белье, она оправила постель, прибрала разбросанное платье, придвинула к кровати все, что могло потребоваться старику, и подойдя к нему, спросила, не хочет ли он прилечь.
Старик, в это время набивший себе рот печеньем и фруктами, не мог произнести ни слова и только гневно мычал что-то; Эмма молча стояла перед ним на коленях. Корзина была уже пуста, а граф все еще искал в ней чего-нибудь, пока она не упала у него с колен и не покатилась на пол.
Старик беспокойным взором искал, куда она девалась, потом взглянул на заплаканную дочь, проговорил: "Добрая!" — и опустился в кресло. Голова его склонилась на грудь.
Эмма целовала бледные руки отца, но он не чувствовал поцелуев, потому что дремал.
Это был уже не человек, а догоравший, бесчувственный Лазарь. Изредка, словно припоминая дочь, он слегка подымал утомленную голову и спрашивал: "А? Что?" — и потом засыпал снова.
Эмма боялась оставить его в этом положении; она знала, что о нем могут позабыть на целую ночь, а потому пошла разбудить мальчика, дала ему вознаграждение за прерванный сон и привела с собой в спальню. Вдвоем они придвинули кресло к кровати, уложили больного; дочь укрыла его, еще раз поцеловала руку, и на цыпочках удалилась из спальни.
На пороге до слуха ее долетело произнесенное тихо отцом слово: "Добрая!"
Все это совершилось в полчаса. Эмма, отерев слезы, снова незамеченная пробралась во флигель, и когда вошла в гостиную, застала всех собеседников на прежних местах за второй чашкой чаю. Мужчинам было позволено закурить сигары у растворенных окон.
Видя открытое фортепьяно, барон счел себя обязанным попросить хозяек сыграть что-нибудь, но Иза посмотрела на него несколько насмешливо.
— Не заставляйте нас, как пансионерок, выказывать свои таланты, — проговорила она. — Музыка, по-моему, утешительница в горе и успокоение в страдании, а потому не следует профанировать ее в минуты развлечения. Но если вы желаете чего-нибудь веселого, мы попросим кузину Манетту, которая мастерски исполняет французские песенки, и она споет нам одну из последних, присланных ей из Парижа.
Манетта услыхала последние слова.
— Конечно, я не заставлю просить себя и церемониться не буду, — сказала она. — Tiens!
И подбежав к фортепьяно, прямо ударила по клавишам без всяких прелюдий. Затем звонким голоском, с акцентом и лукавой мимикой истой парижанки, она запела:
Кому