Ум перестает, однако ж, быть умом, когда впадает в педантство, то есть переходит границу свою: это называется умничанье, так точно как и чувство не чувство, когда выскакивает из своей колеи или теряется в мелочах, переходит свою естественную черту, тогда оно делается нежничаньем, сентиментальностью, теряя натуральную прелесть, уклоняясь от истины. У Вас этого ничего нет и быть не может. Вы инстинктивно, а может быть, и сознательно, обходите границу, Вы скорее склонны впасть в противоположность, в сухость — из боязни впасть в нежничанье, и оттого не бываете даже нежны: стыдитесь слез, "comme une faiblesse", indigne de vous.[31] — Впрочем, что ж я говорю? Может быть, и бываете нежны когда-нибудь и с кем-нибудь. Со мной Вам нет повода быть нежной, а я могу только судить по письмам. Вы сознались, что у Вас "раза два выступали слезы", — и то слава Богу, и то — огромный успех в деле дружбы. Может быть, дождусь, что и польются когда-нибудь! О дружба, о святая просвира, благословляю тебя!
Евг[ения] П[етровна] согласилась в суб[боту] с m-me Яз[ыковой] женить меня. Когда я был в воскресенье у Владимира, Евг[ения] П[етровна] подсела ко мне и очень серьезно и тихо начала говорить, что зачем-де я таскаюсь по белу свету как отчужденный от людей, будто Каин какой, что я ни Богу свеча, ни черту кочерга, что наступают лета покоя, когда человеку так нужна дружба и т. п., что вот приехала какая-то милая, добрая девушка 19-ти лет, с 300 душ и хорошеньким носом, что им хочется, чтоб я женился… "Зачем это Вы мне говорите?" — спросил я. "Для Вашего счастья: мы видим, как Вам скучно на свете, — а это племянница Яз[ыковой]… женитесь, пожалуйста…", упрашивала она тоненьким, нежным голоском. "Я бы с большим удовольствием сделал это для Вас, — сказал я ей, — но Вы знаете, что я никогда не думал о женитьбе, а теперь… когда передо мной недавно был идеал женщины, когда этот идол владеет мной так сильно, я в слепоте… и никогда не женюсь…" "Ну, так женитесь на идоле, — живо перебила она, — сделайте такую милость, — еще нежнее и тоньше голоском прибавила она, — постарайтесь как-нибудь…" — "Очень хорошо, я постараюсь… да нет, никак нельзя…" — сказал я. "Э! с досадой сделала она, отходя, — и впрямь ни Богу свеча, ни черту кочерга!.. Каин!"
Я хотел было в Ваше воспоминание взять ложу и ехать в "Пуритан", да случился обед, от которого нельзя было отказаться, да день рождения Тург[енева], и Майковы ездили одни. Сегодня они у Теплякова: я не поехал, а за мной прислала m-me Ростовская, старая знакомая, тоже племянница Яз[ыковой]. Мы играли в карты. Она живет летом в Царском, и, так как о Вас Евгения П[етровна] говорила Языковым (оттого и Турге[нев] спрашивал о Вас), то m-me Ростов[ская] сказала мне, что видела Вас с Олсуфpьевыми] и что при Вас безотлучно был какой-то "брат, должно быть", офицер, что Вы очень хороши собой и проч.
Портрет Ваш наконец снят, вместо утраченного, вновь, и Ник[олай] Ап[оллонович], одержимый желанием писать Ваш портрет, возьмет другой экземпляр себе, а первый поступит в бюро моего "лучшего друга". На днях побываю у другого, а не у Лев[ицкого] и постараюсь прислать обещанное: то-то будете смеяться "с кузиной в мужеском роде". Ю[ния] Д[митриевна] просила оттиск с моего портрета себе: я обещал. Я так сказал про Поля Феваля, не то чтобы думал, что Вы его любите. Впрочем, у Вас есть эта слабость: какая-то универсальная "дружба" ко всем: мой лучший друг — против этого сильно, особенно против раздачи "даров фортуны". Он опять просит меня написать Вам маленький отрывок из романа. Если успею, пришлю. Сегодня второй день, как получил Ваше письмо, и если буду слушать и записывать его бред, то пройдет дня два еще, прежде нежели пошлю письмо. Утро у меня несвободно, а то Вы получали бы письма гораздо скорее.
Вчера от редактора "Морского сборника" я получил известие, что книжка моя уже отпечатана: значит, во второй половине этого месяца я могу прислать ее к Вам в двух экземплярах: один Вам, другой на имя милой Вашей кузины, в память мимолетного знакомства. Послал бы на имя Вашей тетушки, да не смею: le mauvais hazard[32] лишил меня удовольствия быть ей представленным, по этой причине не считаю себя вправе выразить ей через Вас почтение. Кузине смело передайте поклон. Да: что они скажут? по какому поводу пишу к Вам? Скажите, что я старик. Вы пишете в письме к Майковым поклон мне, значит не надо, чтоб они знали о Вашем письме ко мне: между тем в этом же письме поручаете сказать Ю[нии] Д[митриевне] то и то. Я не скажу ничего и объявлю, что получил от Вас первое известие, когда придет ответ Ваш на мое третье письмо, но все-таки писем показывать не буду. Лучше в свободную минуту сами пошлите к ней маленькую записочку через Майковых или прямо в Гончарную улицу, в дом Шрейбера и поблагодарите за содействие к пересылке салопа.
Как лучший мой друг страдает сомнениями, так и я страдаю одною убийственною уверенностью — больше не увидеться с Вами в жизни никогда. Вы подтвердили это в Вашем письме, дав мне "последний поцелуй"! Я и сам уверен в этом, а между тем эта фраза почему-то уязвила меня. Прощайте же, "и если навсегда, то прощайте навсегда", говоря словами Байрона (and if for ever, [Still for ever], fare thee well), только с большей тоской, не теперь, однако ж, а когда будете выходить замуж или перед смертью моей или Вашей вот причины прощаться. А теперь прощайте — пока, до следующего письма, мой чудесный друг, моя милая, умная, добрая, обворожительная… Лиза!!! вдруг сорвалось с языка. Я с ужасом оглядываюсь, нет ли кого кругом, и почтительно прибавляю: прощайте, Елизавета Вас[ильевна]: Бог да благословит Вас счастьем, какого Вы заслуживаете. Я, в умилении сердца, благодарю Вас за Вашу дружбу, которая греет меня, старика.
Опять нельзя сказать, что глупо письмо? А глупо. Я начал за здравие, а свел за упокой — Вы же виноваты. — Вы думаете, что я шучу, так оттого и весел: да я шутил подчас, когда в сердце были ужас и смятение: на морях, в ураган, перед ожидаемой смертью, бледнел и шутил: шутка — моя стихия.
A propos о морях: сегодня я узнал, что адмирал и остальные мои спутники вокруг света — уже в Москве. — Сегодня меня терзали требованиями статей обещанных — до них ли мне? Завтра обед с литераторами, послезавтра в другом месте — до них ли мне?
Е. В. ТОЛСТОЙ
14 ноября 1855. Петербург
14 ноября [18]55.
Вы ленивы, Вы рассеянны, Вы живете только под влиянием настоящего момента, не связывая его ни с прошедшим, ни с будущим, Вы — притворщица, Вы — только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, то есть теплого и сердечного, Вы… Вы… Вы… Ах, сколько бы я исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу — достоинства, потому что они помогают Вам жить так покойно и гордо, так лениво, не лишают Вас сна и аппетита, сохраняют свежесть лица, блеск глаз и вечную власть над сердцами людей, которые имели несчастие с Вами встретиться.
Мы, напротив, мы, то есть Ваши друзья, — не выпускаем Вас из вида, следим за Вами мысленно всюду, ездим по Москве, живем в деревне, ничто не затмит Вашего образа в нашей памяти, Вашего голоса в ушах, счастливы каждым ласковым словом и несчастны от Вашего забвения. Мы с болезненным нетерпением ждем строчки от Вас и держим наготове перо, чтоб высказать, и не сможем высказать во всей полноте и силе о том, как свежо и живо впечатление, оставленное Вами, как ничто не выживет из нас Вашего краткого появления, как отъезд Ваш только раздражает и усиливает желание и надежду видеть Вас, как Ваше место и воспоминание до сих пор не могут замениться никакими настоящими и будущими явлениями, каким бы — так называемым счастьем — ни сопровождались они, наконец, мы не признаем, не хотим признавать счастьем ничего, что не — Вы! Вот мы — какие! Мы… мы… и т. д. Всё это решусь высказать только тогда, когда получу Ваши новые строки и увижу из них, что другие друзья, другое веселье, другие впечатления, чувства, всё другое (что теперь у Вас на глазах) не лишили Вас памяти о прежнем и вместе с этим желания — знать и слышать о них.
Скажите, достанет ли у Вас духу оспаривать мой девиз que la plus sыre des choses — est le doute?[33] Сами посудите: от 24-го октября Вы получили мое большое письмо и обещали отвечать на него из деревни. Потом вслед за тем, конечно, прислали к Вам другое из Москвы, из дома г-жи Колошиной (куда я адресовал, не знавши, что Вы едете в деревню), наконец, в ответ на Ваше второе, самое милое из писем, посланное из Москвы, я через три дня, несмотря на каторжный недосуг, послал, уже по деревенскому адресу, четвертое письмо (с приложением окончания главы "Pour и contre"), — и вот с тех пор прошли тысячи столетий, нет, меньше, 15 дней. Но 15 дней! разве это не тысяча лет, разве это не всё равно? И Вам не пришло на ум — я уж не говорю — на сердце, взять на другой, на третий, наконец, на пятый день перо и сказать: я жива, здорова, помню Вас… Или Ваша правдивость мешает? Вы не любите лгать, я знаю, ну так напишите: "Я забыла о Вас, мне некогда, не до Вас, здесь есть также друзья, но лучше, милее, любезнее, свежее, приятнее и живее — и притом они налицо". А это для Вас главное. Если всё не то, скажите: "Я нездорова (храни Вас Бог!), влюблена… (гм! гм!)… выхожу замуж (о ужас!), и потому мне не до друзей…" Почему же ужас? Потому что тогда Вас отнимут у нас навсегда, потому что всякая дружба, самая святая, самая вынутая просвира, — всё это утонет в всепоглощающих правах мужа, потому что… потому что — ах, мало ли почему! Но Вы молчите упорно, убийственно, а здесь суматоха, друзья в тревоге: Евгения П[етровна] всякий день, приходя на службу, спрашивает с тревогой: "нет ли письма?". Екатерина Павл[овна] куда ни пойдет в гости обедать, вечером, в театре — всё думает: "будет ли завтра от нее весть?" Юния Дм[итриевна], та с ума сходит, везде мрачна, неразговорчива — и говорит тихонько, "что ее жизнь решена отныне, что ей не будет счастья больше никогда, что она нашла его только в том, чтоб видеть, слышать, знать и любить Вас"… И все-все, только я один покойнее всех, я утешаю их, говорю, что, верно, не один, а два, три, может быть, и больше синих листочков разбросано по Вашему столику, что Вы каждый день прибавляете по страничке и потом вдруг и пошлете. "А это ничего, что день за днем уходит, а мы ждем напрасно? это ничего, что если она останется месяца два в деревне, ей придется написать одно, много два письма! Дни наши проходят вяло и бесцветно, это ничего, что мы вяло занимаемся своим делом? Она знает, что каждая ее строка дает нам жизнь и охоту — и работать, и веселиться" и проч. и проч. И мало ли что они говорят? "Должно быть, она писем не получает от Вас, — говорю я им в утешение, — или люди ленятся возить ее письма на почту и бросают, или, наконец, не всегда бывает оказия послать их на почту и т. д." Ничто не помогает. Они все задумчивы и мрачны. Нет, она — то, она — другое, твердят они и находят в Вас множество недостатков, о которых сообщу Вам как аккуратный Ваш корреспондент тотчас, лишь только получу от Вас ответ на прежние мои письма и отрывки. В самом деле, я пел всё Вам хвалу, теперь вооружаюсь твердостью и, если только пожелаете, гряну песнь строгую, серьезную, исполненную правды, не заглушаемую никаким чувством, не обсахаренную и не рассиропленную энтузиазмом, но твердую, сознательную и неопровержимую, как тверда, сознательна и неопровержима моя дружба к Вам.