-- Вот они, герои нашего времени! -- патетически возгласило Московское радио.
Я вышел из кабинета главного инженера под вечер. У деревянных домов разгружались "такси-воронки"; их встречали выбежавшие из домов дети, жены, спрашивали тревожно:
-- Моего видели?.. Как там?..
-- Нормально, -- басовито-устало отвечали ребята в робах, серых от цементной пыли. -- Что твоему сделается, брюхану!.. Жив, однако...
До отлета оставалась ночь. Ледяная прозрачная ночь. Спать я больше не мог. Постучал к Хотулеву. Его не было. Вызвали в котлован: опять что-то стряслось.
Я свернул к рабочему общежитию, к флотским. Сам был флотским, найду с ними общий язык. В дощатой комнате никого не было. На одной из коек валялись ватник, полотенце. Решил подождать.
Присел у стола, накрытого липкой клеенкой, на которую кинули буханку хлеба, ржавую селедку в газетной бумаге со стереотипной "шапкой": "На переднем крае коммунизма...", гору консервных банок. Килька, китовые консервы. И вдруг расслышал за дощатой стеной умоляющий мужской голос. Неустоявшийся голос, то высокий, как у подростка, то вдруг басистый.
Где его слышал?
-- Стеш! Сама видишь, как живем. Что в кессоне. Под давлением, уши от вранья закладывает. Я из-за чьей-то лжи в воздух не поднялся, рассказывал тебе? Отец из-за чьей-то лжи -- в землю врезался... Даже отец ничего не мог сдвинуть. Только честно погибнуть... И Хотуль не может... А? Хотуль?!. Значит, что? Надо жить своим домиком. Как улитки.. Чтобы хоть в твоем домике было все по-честному. По-людски... Я на двоих заработаю? Тю! Запросто! Ты заберешь сынка, будешь с ним... Тю! Да сваришь мне Стеша, похозяйствуешь... Я что? Я ведь не навязываюсь! Я просто видеть не могу, как ты убиваешься. Хочешь, побожусь?.. Ведь это страшней не придумаешь -- из-за голодухи сынка оставить!.. Ну, бери взаймы, отдашь мне когда-нибудь...
За стенкой послышалось приглушенное всхлипывание, и дрожащий женский, почти детский голос, исполненный горечи и отчаянной решимости:
-- Что я, увечная или бесстыдная какая, на шею мужику садиться? Заработаю на дорогу, заберу кровинушку, никто его не отымет. Извиняйте меня, Юрий, если что не так!
-- Стеша! -- всплеснулось тоскливое. -- Разве ж ты не из-за меня бедуешь?..
Я быстро поднялся и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Сел у входа на серый гранитный валун, ежась на ангарском ветру. Где-то шумели падунские пороги. Я вспомнил почему-то, что их скоро не станет, Ангара разольется гигантским озером, и вдруг впервые ощутил не чувство гордости, а -- усталое безразличие.
"Разольется Ангара. Ну и что?.."
Я сидел, цепенея на ветру, пока не услышал чьи-то шаги. Поднял глаза. В дверях нервно потягивал окурок пунцовый Юра, в вязаной лыжной шапочке. На ремне кроличья лапка-ножны для охотничьего ножа. Красная, вызывающе пестрая рубашка завязана на животе узлом. Живот голый. По-модному. "Мальчишка, -раздраженно мелькнуло у меня. -- Что натворил?"
-- Юра! -- окликнул я его, когда он, отшвырнув окурок, собрался уходить. -- Скажи честно. Или вовсе не говори. Почему бедует Стеша?
Я опасался, он пошлет меня матерком. И будет прав...
Юра поднял на меня полные тоски глаза и сказал. Не сказал -- выдохнул:
-- Из-за меня!
Я молчал, и он присел подле на валун, ежась на ветру, как и я.
-- Куда улетать-то? После Братской...
Я молчал недобро.
-- Понимаете, какое дело!.. Каждый год прикатывают сюда тысяч пять-шесть матросов. Со своими старшинами, песнями, привычкой жить сурово... Рады, вырвались на волю... Их на полгода раньше отпускают, кто на Братскую вербуется. С другой стороны, такие, как я, прилетают. Идиоты... Тоже тысяч пять, не менее. На Руси дураков не сеют, не жнут, сами родятся... Заполняют окопы на "переднем крае коммунизма..." Верите, газеты перестал брать в руки. Ровно они отравленные... Зачем тут, скажите, Гиндину девки? Ясли-школы? Морока... Нарожали -- вон. А нет -- подыхайте!.. У того, небось, своих забот -- полон рот...
Мимо нас протрещали мотоциклеты, обдавая сизой вонью. Они крутили по извилистым дорогам, серым от выплеснутого раствора. Хотя мотоциклетки были без колясок, на каждом примостилось не менее трех парней. А на одном устроились четверо. Тот, что помоложе, на плечах. Как в цирке.
-- Надрались, -- мрачно прокомментировал Юра. -- Дороги таежные. Кто-нибудь под откос ухнет. Это как водится...
Я поглядел вслед шатающимся на сиденьях парням и поймал себя на том, что не осуждаю их. Не могу осудить.
А следом катила новая волна гуляющих... Молодые, багровые, налитые водкой лица. Ветер треплет клеш. Блестят надраенные флотские бляхи. Идут шеренгой, обхватив друг друга за плечи и пошатываясь. Горланят сипловатыми голосами старую каторжную песню. Вроде бы весело ребятам, а такая в голосах тощища:
До-олго я тяжкие цепи носи-и-ил,
Долго скрывался в горах Акатуя-а-а!
Кто-то рухнул плашмя, а за ним кеглями посыпались обнявшие друг друга друзьяки. Треть шеренги полегла. Поднялись, с хохотом и бранью, и снова взревели басово и невесело:
Старый товарищ бежать пособи-и-и-ил,
О-ожил я, волю почуя-а-а!..
-- Поб-бродим? -- выдавил я из себя оледенелыми губами. Говорить больше не хотелось.
Юра сошел с дороги, набрал букетик таежных жарков, белянок.
-- Не пахнут! -- огорченно сказал он, поднеся к носу букетик. -- Как вы думаете, такой не стыдно подарить? Получается, не цветы, одна видимость. Проформа.
Мы задержались возле барака с большими, как в столице, стеклами. Над ними надпись, свеженькая, с подтеками: "Магазин самообслуживания".
На меня чуть не налетел растрепанный парень в разодранной рубахе. Промчался вихрем, держа в обеих руках по бутылке вина. За ним выскочила полная женщина в белом халате, крича:
-- Вор! Держите!..
Я не шелохнулся. Юра заметил нарочито-насмешливо, почти зло, когда она возвращалась:
-- Чего, мамаша, раскудахталась? Ведь написано: магазин самообслуживания... -- Добавил сдавленным шепотом: -- Во-ля!
За час до отлета я заглянул в Братский горком партии. Отметить командировку. Задать несколько бесполезных вопросов. Меня принял второй секретарь горкома, лет тридцати, подтянутый, худющий, с желтым малярийным лицом, похожий на демобилизованного по болезни офицера. Он знал все, о чем я ему говорил, знал, наверное, куда более. Прервал меня, вертя в руке карандаш:
-- Я тут ноль без палочки. Распоряжаюсь наглядной агитацией. Видали, белыми камушками выложено: "Слава строителям Братской ГЭС..." Это моя работа. А в остальном... Стройка всесоюзного значения. Министру подчиняется, да ЦК партии. Генеральному... Секретарь обкома, из Иркутска, и тот здесь лишь почетный гость. -- И вдруг сжал кулак так, что сломался карандаш. -Сил нет! Уйду в лагерь! К уголовникам! Замполитом или кем возьмут. Там порядок, точность... А тут?! Звонил вчера. Берут в лагерь, если Братск отпустит.
На аэродром меня поехал провожать помощник секретаря, белобрысый, щербатый вологодский парень, студент-заочник библиотечного института. На прощанье я взял в буфете аэродрома бутылку сибирской "Облепихи". Закуски не было. Те же китовые консервы.
-- Послали меня как-то Наймушину помогать, -- заокал помощник, когда мы с ним чокнулись по второй, и я спросил, почему в Братск везут только кита в собственном соку. -- Делегацию, значит, принимал Наймушин. Не чинясь, сам полез в погреб... Он в коттедже живет, на Дворянской, знаете? Ну, на будущей набережной. Построили там коттеджи для детсадов, а заняли сами... Махнул мне, значит, Наймушин рукой, давай! Я -- за ним. Глянул в погреб, обомлел. По стенам -- окорока, коровья туша, баночки икры, ящики апельсинов. Наймушин ящик мне подал, подмигнул снизу: -- Сводим кое-как концы с концами, а?
К нашему столу подсел эвенк, низкорослый, суетливый, в курточке из протертой оленьей кожи, малицу перешил, что ли? Покосился красными больными глазками на бутылку. Я принес еще одну, разговор стал приятельским:
-- Дела, -- бормотал красноглазый эвенк. Он налил "Облепиху" в тарелку, макал в "Облепиху" хлеб и сосал набухшие ломти, суматошно бормоча: -- Дела! Самолетка есть, погодка нет. Погодка есть, самолетка нет. Погодка есть, самолетка есть, билетка нет. Второй неделя жду, больной мать везу...
Послышался гул, видно, летел наш самолет из Иркутска, и беловолосый помощник, то ли от стакана "Облепихи", то ли от откровенной беседы произнес вдруг слова, которые я вряд ли когда-либо забуду.
-- Хотите все понять? До корня?.. Наймушин и Гиндин всю жизнь строили гигантские электростанции. В Сибири, в Средней Азии. И всю жизнь -- руками заключенных. Теперь вместо НКВД шлют рабочих ЦК ВЛКСМ, Тихоокеанский флот, конторы по найму... Наймушину что НКВД, что ВЛКСМ... Буквы другие. А отношение к рабсиле привычное. Как на пересылке. Не люди. Зэки...
Самолет прошел мимо, гул затих. Предвещание эвенка оправдалось: "Погодка есть, самолетка нет".
Я вернулся назад, в гостиницу. Оставив там вещи, отправился в рабочее общежитие. Мимо меня бежали к Ангаре ребята. За ними двое девчат. Ватники распахнуты. Лица тревожные. Я повернул вслед за ними.