Очень будет жаль. Всё больше понимали арестованные, что режим содержания гораздо больше зависит от лиц, чем от инструкции. Когда в караулы попадали хорошие офицеры, солдаты – сразу чувствовалось в быту и на прогулке отношение другое.
Но эти, кто доносил, – зачем же не ушли, остались служить? Для измены?..
Между тем подробно печатали газеты речь германского канцлера Бетмана-Гольвега. Читая её, Николай заметил, что газета дрожит в руках. Это было – первое германское публичное высказывание после переворота. Для Николая это было – как голос самого Вилли.
Уже давно, три года, всё сердечное было порвано между ними. После коварства Вильгельма в июле Четырнадцатого – они стали враги насмерть и навсегда. Но – столько лет дружбы невозможно было выскрести из груди и всё забыть. И в минувшие дни нет-нет да всходила мысль: а что теперь Вилли? Что думает он о падении русской монархии? И – начинал ли бы он войну, если б это всё предвидел?
И вот – пришёл от него ответ на всё. Речью канцлера.
Царь пал жертвой своей трагической вины: он попал под влияние держав Согласия. В Девятьсот Четырнадцатом он остался глух к напоминаниям Вильгельма о вечной дружбе. Россия прикрыла преступное сербское нападение на Австро-Венгрию. А в декабре Шестнадцатого первая из наших врагов с презрением отвергла наши мирные предложения.
Безпросветно. Безпролазно. Никогда не объясниться. Но – дальше??
Германия никогда не поддерживала реакционный русский режим против освободительного движения. Император Вильгельм всегда советовал Николаю II не сопротивляться реформам. (Да напротив же: он советовал не опускать повода, никакого соглашения с мятежниками, а грянуть речью к народу со стен Кремля.) Царь не послушал его советов. Трудно выразить даже чисто человеческое сочувствие павшему царскому дому. Вздорны слухи о намерениях Германии оказать содействие в восстановлении власти царя.
Боже, как он ожесточился… «Трудно выразить сочувствие»…
Суди тебя Бог, Вилли.
Впрочем, надо вспомнить честно: и Николай же ожесточился. Обещал Палеологу, что лишит Гогенцоллернов права представлять Германию в мирных переговорах.
На Земле между ними было кончено всё, навсегда.
Но ещё не кончена речь канцлера. Германия не смежила воинственных очей: на Востоке Германия добьётся своих национальных интересов! Мы будем следить за событиями хладнокровно, с готовым для удара кулаком.
Боже, Боже! Сохрани Твою Православную Русь…
Нет, не ошибочен был роковой выбор России! Германцы – чужие нам óтвеку. Слава Богу, что есть у нас верные союзники в Европе. Вильгельм – никогда, значит, не был искренен, всегда враг. А Георг – и родственник, и верный.
Странно, однако, что так и не написал, не отозвался.
Надо бы разбирать книги и вещи, откладывать, что с собой в Англию брать.
Хотя ехать к ним туда – не хочется. Всегда охотно путешествовал Николай за границу (не так уж и много). А сейчас, когда подступила почти неизбежность отъезда, – вдруг стеснилось в нём: сколько русских мест он уже не повидает никогда (а ведь было всё доступно! мало ездил) и скольким святым местам не поклонится. (Как упустил? Благодаренье Богу, что ездил в Саров.)
Хотя и замкнутый то в Петергофе, то в Царском, то в Ливадии – Николай, однако, повседневно ощущал своё единство со всею Большой Русью: он пребывал – в ней, единством с нею крепился в шторме зложелательства образованного общества, высшего света и даже династии. И уверенно знал, что отдалённый пахарь и неведомый косец – постоянно знают своего Царя, пусть и немы, не слышно их в столичном гвалте.
И всегда непритязательный в потребностях, а сейчас тем более уже отделённый от трона и даже тяготясь ещё сохранённой по инерции, не его приказом, церемонийностью, – всё те же ливреи шествовали важно, всё те же камердинеры предупреждали приход редких теперь и незваных посетителей, и те же скороходы в галунах и со страусовыми перьями сопровождали их, – Николай всё более готов был расстаться со всем этим начисто. Только Ливадию одну было жалко, Ливадию хотелось бы сохранить, Алексею там очень хорошо. Но если и это будет невозможно, а надо бы определить свою жизнь не на оставшиеся месяцы войны, а уже до конца, навсегда, – то предпочитал бы он поселиться простым крестьянином в России, в самом скромном уголке родины, да даже хоть и в Сибири, – чем ехать на постылую, постыдную, скандальную западную популярность или вечное бездомное гостевание – да и на какие средства? никаких средств на Западе не было у него.
И только если уж никак не исполнимо, если присутствие его в России может повредить государственному спокойствию – тогда он готов подчиниться изгнанию.
Эту истекшую неделю заточения и начавшуюся вторую, несмотря на грозные признаки вокруг, Николай с каждым днём всё более чувствовал умиротворение и распрямленье души. Такое настроение было: если бы сейчас и все хором просили бы вернуться на престол – ни за что бы не вернулся.
Прошёл первый ожог развенчанности – и он обнаружил, что ему легче и проще обращаться с людьми, – стало легче разговаривать с людьми, вот как! Он и раньше предполагал в людях более искренность, чем искательство, – но уж теперь-то и вовсе мог рассчитывать на откровенность тех, кто был к нему хорош.
Во всё царствование он старался принимать решения по совести – насколько это было открыто ему. И никогда не принимал решения в гневе, но всегда давал себе охладиться. И к врагам своим – вот Гучкову, Милюкову, никогда не был преследователен и никогда не арестовывал их, как вот они его. И не применил низких усилий цепляться за власть: едва почувствовав себя помехою, тут же и ушёл.
Говорится: царю – пуще правда нужна. Царю нужна правда больше, чем кому-либо из живущих.
Он оттого был внутренне спокоен, что твёрдо верил: и судьба России, и судьба его семьи находятся в руках Господа. Господь поставил его так, как он стоит. И что бы ни случилось – надо преклониться перед Его волей.
В эти последние дни – заблистал наружный мир. Погода переменилась на солнечную – вчера, сегодня стояли лёгкие весенние морозцы, задерживающие таянье, но всё залилось светом весны. Как поднялось настроение!
Каждый день долго гуляли с Долгоруковым, – слава Богу, не запрещали. Приучились совсем не замечать охраны вокруг и не досадовать на выходки её, если те случались. Да довольно пространства и здесь – если не верхом, если не пешим гоном, а с работницей снеговой лопатой. Чистили, чистили снег с разных сторон, друг другу навстречу, и кончали дорожку у старой беседки.
Николай – наслаждался этими днями! И как увлекает такая работа: из бело-радужной массы, в ослепительных точках всех цветов, вырезать лопатою ровные кубы этого сказочного вещества, перекидывать их – а самому вдвигаться, вдвигаться в белую стену. Ничего в мире больше не видишь, кроме этого, Богом созданного, бело-сверкающего моря.
ДОКУМЕНТЫ – 30
17 мартаЛИЧНЫЙ СЕКРЕТАРЬ ГЕОРГА V СТАМФОРДАМ —БАЛЬФУРУ, МИНИСТРУ ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ… Его Величество не может не испытывать сомнений не только по поводу опасностей переезда, но и из общих соображений целесообразности: желательно ли, чтобы императорская семья поселилась в этой стране.
Восемнадцатое марта
Суббота
Сны Варсонофьева.Большое помещение с высокими и тёмными потолками, наполненное шумным, безалаберным множеством людей, лицами в разные стороны. Откуда-то понимает Варсонофьев, что это – Биржа, и он тут зачем-то стоит. Но не успевает ни приглядеться, ни – чтó они делают (только разговаривают громко все). Вдруг – властно голова его поворачивается, обязанная смотреть. Мимо него входит в зал – мальчик с дивно светящимся лицом, и словно он хочет объявить всем необыкновенную новость. Он проходит мимо, держа в руках перед грудью какой-то небольшой сверкающий предмет, – проходит на середину зала, свободно, как будто тут не столплены густо, там останавливается, приподнимает чтó в руках! – и вдруг в едином жарко-ледяном дыхании, дыбящем волосы, охватывающем весь зал (всех тут!), Варсонофьев понимает, что этот мальчик – Христос, а в руках у него бомба! – ужасного взрыва для целого мира – и сейчас, через секунду, она взорвётся!
И, не выдержав содрогновения, нестерпимого ожидания взрыва, – проснулся.
Ещё и в яви обнимал его ужас этого космического подошедшего взрыва.
Такие сны он записывал. Потянул за ниточку стебель ночника, тот зажёгся, – хотел записать на клочке, как делал всегда, чтобы скорей потушить и заснуть. Но так сильно он был охвачен, что всё равно нескоро заснёт.
И с лёгкостью встал в прохладное, взял халат с кресла, в халате пошёл к бюро, сел, зажёг настольную лампу, из ящика достал тетрадь снов и стал записывать туда.
Он давно перестал понимать сны как сочетание безсмыслицы. Безсмыслица и путаница отделялись сами, тут же и забывались. По меньшей мере наши мысли и чувства во сне – наши истинные, и мы отвечаем за них. Но Варсонофьев знал, что почему-то избран принимать и тайнопись вещих снов. Психологически безошибочны были и все его сны с близкими, он истинно воспринимал, и на большом расстоянии, кто что чувствует. Правда снов не в ситуации, а в настроении.