— Кунжут есть, хылапок есть, а-апельцин есть, льимон есть, виноград есть, ячимень есть, рис есть… Перса — все есть!
Говорит об арабах:
— Араб лошади любит… Жырибец не любит, кобыл любит… Шесть тыщ туман[3] кобыл пылотитъ, це-це…
На нем кавказская черкеска, чувяки; высокую смушковую шапку он сдвинул с мокрого лба на бритый затылок и все широко улыбается и говорит.
И у рабочих на носу палубы заяснело что-то. Не знаю, пошло ли это перекатною волной от Тимофея, или это прямо вылилось из солнца и запаха моря… Прежде там ели с хлебом мелкие, как яблоки, дыни, и какой-то пожилой, дюжий, с красным шрамом от переносья через всю левую щеку, пытал другого, чернявого, похожего на цыгана:
— Тебя как звать-то?
— Алексей звать, — отвечал чернявый.
— Какой Алексей-то? Алексеев много: Алексей человек божий, с гор потоки, а то Алексей митрополит, а то есть еще разные… Алексей, один он, что ли?.. В чье имя крещен? Когда память?
— Алексей, и все.
— Говорю, Алексей-то какой?
— Какой, какой… Чего пристал?.. Я этих делов не знаю.
— Ангела своего не знаешь?
— Мало бы что.
— Совсем ты, должно, не Алексей.
— А то кто же?
— Может — Иван… А может — Митрий… А может — татарин какой…
Теперь Алексей рассказывает что-то, и до меня доносится:
— Какой вереблюд: однокочий есть, а то, например, двукочий… Однокочий у нас в степи полтораста рублей стоит, двукочий — так, например, сто двадцать, сто с четвертной… Однокочий, он терпеливее: что на еду, что на работу, — на все способней; двукочий пожиже…
Густо разлеглись на своих мешках, повернули к солнцу лица и слушают.
Кувыркаются морские свиньи у самых бортов; потом видно, как они по три — по четыре в ряд, ныряя винтом, мчатся наперегонки с яхтой. Отстают, обгоняют. В кучке рабочих крики и хохот:
— Глянь! Глянь-кась! Вот черти гладкие, — глянь!.. Го-го-го!..
Надоело свиньям: отбросились в сторону и там играют всей стаей, притворно гоняясь одна за другой: подскочат, согнувшись в дугу, должно быть, посмотрят на яхту, подмигнут лукавым глазом и шлепнут в воду.
Гудок. «Титания» — такая большая, белая, плавная, а гудок у нее пронзительный, визгливый. Барышни затыкают уши и хохочут.
— Точно павлина кричит, — ухмыляется им Тимофей. — А то вот бакланы, как в стаи собьются, по утрам точь-в-точь так же кричат…
Замелькали синими пятнами матросы.
Грек-билетер, маленький, суетливый, бегает, отбирая билеты. Ждет лодка с двумя гребцами.
Какое море здесь!.. На берегу крутые, красные потрескавшиеся пластами скалы; море изорвало их отражение в мелкие треугольные клочья. Каждая волна взяла себе клочок, окаймила его голубым, лиловым, чуть-чуть желтым переливом и качает игриво, любовно, ласково.
Чистенький, сухой небольшой пляж раскинулся между скал, как забытая купальщиками простыня. Дачи мреют сквозь гущину кипарисов. Дороги почему-то розовые и бегут между пожелтевшими виноградниками куда-то очень далеко, высоко, круто — туда, где все краски гладко слизаны и полиняли нежно.
Стадо прозрачных, как студень, медуз отдалось теплу и висит лениво между яхтой и лодкой. Осторожно гребет голорукий турок в яркой феске, а другой — высокий, горбоносый, — стоя, откинул голову с блещущими зубами и белками глаз, впился в матроса с «концом», сучит в воздухе крупными кистями рук и ждет каната. И как раз над его головой вползла в радушное небо по-домашнему взлохмаченная буковым лесом синяя круглая голова Чечель-горы.
Сходящий здесь вместе со мною Тимофей направляет руку куда-то в темный ее овраг и говорит мне таинственно:
— Кунье место.
Экзальтация поклонения Г. Ибсену, М. Метерлинку и отчасти К. Гамсуну была порой так неистова — как новым Ричардсонам! — что Л. Андреев, высмеивая эту экзальтацию, назвал один из своих фельетонов в московском «Курьере» так: «Когда мы, живые, едим поросенка»…
Regardez, ma chere — посмотрите, милая; Quel joli — какой красивый; garson — молодой человек; il faut — надо; a la maison — домой (франц.).
Туман — иранская монета.