более как прирост на липовом стволе. Но, должно быть, это плохо помогло: под деревом появился высокий человек в шляпе и пальто с поднятым воротником.
– Ты что тут делаешь! Слезай! – проговорил он глухим и отрывистым голосом.
И сейчас же наблюдатель, заверещав, как заяц, съехал вниз, где некоторое время происходила возня, и затем, ухватившись обеими руками за поля котелка, перебежал через сад и скрылся за воротами.
– Простите, пожалуйста, что я стащил с дерева этого господина. Быть может, он вам нужен? – услышала Маша тот же отрывистый голос.
Незнакомец стоял за водосточной трубой, прижимаясь к стене. Маша поспешно ответила:
– Нет, нет, пожалуйста. Я очень рада.
– Мне необходимо скрыться немедленно. Они меня окружили. Если поймают, то – веревка. Понимаете?
– Я сейчас отворю дверь, – громко прошептала Маша и побежала вниз.
Незнакомец тотчас вошел в освещенную прихожую, снял шляпу, сел на стульчик сбоку зеркала и закрыл глаза. У него было худое, юное, но уже с немногими резкими морщинами лицо, прилипшие волосы на висках, вьющаяся бородка и крепкий, стиснутый, упрямый рот.
– Вы, может быть, хотите есть? – спросила Маша.
Он ответил:
– Если меня здесь найдут, вам непоздоровится.
И открыл глаза, большие и от усталости светлые, как у галки. Потом, глядя на Машу, медленно улыбнулся:
– Мы с вами Гаршина когда-то вместе читали. Не помните?
– Послушайте, неужели? Вы – Егор Абозов? Да?
– Может быть. Может быть, и Егор Абозов… Я очень устал. Третий день лазаю через заборы. Нет ли у вас подвала хорошего? Я бы там выспался…
Он вдруг вытянул шею, прислушиваясь, встал и глубоко надвинул широкополую драную шляпу. За дверью в саду слышны были голоса.
– Крышка, – прошептал он, мигнув глазом на дверь, причем рука его полезла в карман пальто. – Удирайте-ка, приятельница, наверх, а я с ними поговорю.
– Честное слово, у нас есть подвал! Прекрасный подвал. Идите же, Абозов, – повторила Маша, таща его за рукав в коридор.
В другом конце дома был тупичок, называемый почему-то всеми «нижняя гардеробная», и в углу его люк в подвал, где в прежнее время хранились вино и яблоки. Но дядя Григорий в прошлом еще году подвал очистил, намекая на какую-то литературу, идущую из-за границы. Туда-то и привела Маша Абозова. Он поднял крышку, сказал: «Великолепное дело!» – и скрылся под полом. В парадное уже звонили; и наверху слышно было сильное смятение.
Абозову на этот раз удалось избежать ареста. Зато пострадал отчасти Грибунин, уведенный в участок для выяснения личности, хотя его знали в лицо и пристав, и охранники, да и вообще каждая собака в Москве. Дядя Григорий до утра возмущался нелепым обыском, отсутствием элементарной неприкосновенности личности и даже впал в некоторое отчаяние.
После всех волнений, утром, когда в мокрой листве засуетились воробьи и туманная синева, еще покрывавшая город, приняла первые дымы, Маша заснула, одетая, на диванчике. Разбудила ее мать. Вошла с папироской, потрясла за коленку и заговорила:
– Что это? Романтизм, милая моя? Или какие-то новые штуки? Ты прячешь по подвалам беглых, извини меня…
В ужасе выбежала Маша из комнаты. В столовой у нее подкосились ноги: за столом пил кофе Абозов, в том же сереньком пальтишке, намазывал масло на хлеб, а напротив него сидел дядя Григорий с желтым, испуганным лицом и поднятыми бровями.
– Сам я не убивал, но несколько взрывов подготовил; бомбы недурно делаю, – говорил Абозов, пережевывая булочку, – хотя я считаюсь не из важных работников, Григорий Григорьевич. Дисциплину очень не люблю и плохой конспиратор. Но зато мастер с каторги бегать, – это уже в третий раз.
Увидев Машу, он сразу проглотил булочку, поднялся навстречу, и глаза его засмеялись.
– Не сердитесь на меня, есть очень захотелось, я и вылез, – сказал он и крепко пожал ей руку.
– Подумай, Маша: Егор, а! Бомбист! – воскликнул дядя Григорий, подняв растопыренные пальцы. – Сидит и ужасы рассказывает. Полтора месяца шел пешком по тайге. Черт знает что такое! С первого курса университета прямо на Чукотский нос! Как! Цвет России скармливать комарам! Я больше не хочу и не могу молчать…
Дядя Григорий дал волю негодованию. Попало и царю, и режиму, и отдельному корпусу жандармов, и даже Думе, которая, «в конце концов, господа, ей-богу же, только грызет семечки».
– Однако что вы, Егор, намерены делать? – спросил дядя уже охрипшим голосом. – Мой дом – к вашим услугам, но, голубчик…
И он опять, подняв брови, забормотал что-то невнятное.
Абозов громко засмеялся, и морщины разгладились у него на лице, залившемся румянцем. Маша быстро подсела рядом и, глядя в глаза, воскликнула:
– Егор! Вот теперь я вас по-настоящему вспомнила. Вы были ужасно противный мальчишка. Говорили всем наперекор, не признавали авторитета Белинского, дразнили нас коричневыми сосульками и собирались бежать к бурам. Дядя Григорий, ни в каком случае его нельзя отпускать.
– Нет, приятельница, – ответил Абозов, – может быть, даже мне и не хочется, но я уйду. Во-первых, мне у вас делать нечего, а затем я ловчусь попасть в Нью-Йорк. У меня там маленькое дельце. Перед отъездом зайду, и даже не раз.
После завтрака Абозов лег досыпать у дяди на оттоманке, а в сумерках попросил чистый носовой платок и незаметно для всех скрылся. Машино воображение он поразил необыкновенно, и она ходила задумчивая целую неделю.
Грибунин сразу заметил в ней перемену, львиной своей душой понял это по-своему и придумал поездку в автомобиле за город. Мать и дядя Григорий пришли в восторг, и утром в конце мая Грибунин, подъехав на белой собственной машине, в которой стояла корзина от Елисеева, усадил всю семью на кожаные сиденья, надел страшные очки, вскочил рядом с шофером и приказал ему не дремать на поворотах.
Полетели навстречу бульвары, дома, афиши, окна, прохожие, деревья парка. Свежий майский ветер, пахнувший черемухой и лучком зеленой травы, забирался под кофточку, срывал вуаль, щекотал шею круглыми пальчиками и из-под клетчатой фуражки взметал львиную грибунинскую гриву.
– Удивительно! Прелестно! Вот истинное торжество культуры! – повторял дядя.
Мать широко улыбалась, придерживая шляпу с виноградной лозой. Вылетев на шоссе, где артель каменщиков колола щебень, Грибунин остановил машину и широким жестом показал на поля.
– Матушка-Россия… – сказал он с подъемом.
Маше сейчас же стало неудобно. Отвернувшись и стараясь не слушать дальнейшего, она разглядывала рабочих. Они теперь курили, сплевывая и говоря:
– Эта машина не русская, – по колесам вижу.
– Много ты по колесам узнаешь. В ней главная сила в заду.
– Ребята, а к чему этот старается?
– Кто?
– Волосатый барин.
– Дома не наговорился, в поле ему просторнее.
– От пищи бесится.
Крайний из рабочих,