Наконец, в 1887 году Салтыков повторил те же мысли в начальных строках «Пошехонской старины», соединяя тем самым идею нового произведения с постоянными своими раздумьями о живучести «яда» крепостной старины в русской пореформенной жизни. «…Хотя старая злоба дня и исчезла, — писал здесь Салтыков, — но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня и что, несмотря на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их остается нетронутою».
Имея в виду эпоху 1861–1905 годов, Ленин писал: «В течение этого периода следы крепостного права, прямые переживания его насквозь проникали собой всю хозяйственную (особенно деревенскую) и всю политическую жизнь страны <…>. Политический строй России за это время был <…> насквозь пропитан крепостничеством»[111].
«В России много еще крепостнической кабалы», — указывал Ленин в 1903 г.[112]. «Крепостничество еще живо», — констатировал он в 1914 году, то есть всего за три года до Октября[113].
Выявление и обличение крепостнических пережитков, крепостнического духа и привычек в русской жизни, борьбу с ними Ленин считал делом «громадной важности»[114].
Показывая в «Пошехонской старине» правдивую историческую картину крепостного права как целого «громадного строя», не ликвидированного полностью реформами 1860-х годов, Салтыков объективно участвовал в указанном Лениным деле «громадной важности», стоявшем на историческом череду русской жизни.
В 1886–1889 годы, когда писалась салтыковская «хроника», правительственная политика знаменовалась разработкой ряда законодательных мероприятий, имевших своей задачей пересмотр и «исправление» в реакционном духе реформ 60-70-х годов. Подготовленные контрреформы (были введены в 1889–1894 гг.), все вместе и каждая в отдельности, имели реставраторский характер. В них откровенно возрождался дух крепостничества и восстанавливалась «отеческая опека» поместного дворянства над крестьянской массой. Положение о земских начальниках было призвано вернуть в деревню «твердое, хотя и патриархальное управление помещиков» (слова из «записки» министра внутренних дел гр. Д. А. Толстого).
Крепостнические устремления реакции не были неожиданными для Салтыкова. Еще в начале 80-х годов он предупреждал: «Стоит только зазеваться, и крепостное право осенит нас снова крылом своим». Теперь, по прошествии нескольких лет, читатели Салтыкова могли еще раз убедиться в удивительной проницательности и дальновидности социально-политического зрения писателя.
Реакция не только овладевала и овладела политикой. Она создавала свою идеологию и философию истории, идеализировавших изжитое прошлое и прямо звавших к возвращению к нему. Одним из показательных общественных документов этих лет явилась статья публициста дворянского лагеря А. Пазухина «Современное состояние России и сословный вопрос» (отд. изд. 1886 г.). В ней этот ближайший деловой сотрудник гр. Д. А. Толстого исступленно набрасывался на крестьянскую и другие реформы 60-70-х годов, обвиняя их в «дезорганизации» России, и открыто призывал «вернуться к прежним нравам» и к прежним «понятиям»[115].
Либеральная и народническая интеллигенция, революционные круги, находившиеся тогда еще в состоянии непреодоленного кризиса, были неспособны создать сколько-нибудь действенный заслон напору реакции. В обществе и литературе это были годы усиления буржуазных элементов, годы начавшейся борьбы за отказ от «наследства» 60-х годов, за эмансипацию от его общественных, оппозиционно-демократических традиций.
В этой связи представляет принципиальный интерес свидетельство Г. З. Елисеева, написавшего в своих воспоминаниях: «Надобно сказать, что и свои чисто беллетристические вещи Салтыков писал не без задней мысли. По крайней мере, это должно сказать о его «Пошехонской старине». Мне и другим он говорил, что хочет посвятить это сочинение имени покойного Некрасова. Притом прибавлял, что «ныне вошло в моду плевать на шестидесятые годы и людей, в то время действовавших. Топчут в грязь всех и всё. Начали лягать и Некрасова»[116].
В обстановке глубокой реакции Салтыков один из немногих сохранял верность заветам демократического шестидесятничества. «Единственно уцелевшим умным представителем литературного кружка Добролюбова» назвал Салтыкова Н. Ф. Даниельсон в письме к Фр. Энгельсу при посылке последнему сочинений писателя[117].
Такая позиция позволила Салтыкову стать главной в литературе восьмидесятничества фигурой оппозиции крепостническому духу катковско-победоносцевской России и нанести своей «хроникой» мощный удар по всем и всяческим идеализаторам и апологетам крепостной старины.
Актуальный публицистический подтекст салтыковской «хроники» был ясен современникам. Об этом свидетельствуют многие отзывы критики. Обозреватель «Русской мысли» писал, например: «…у нас приобретают особенное значение те художественные сказания о прошлых временах, которые своими образами и типами глубоко залегают в ум и сердце. Проливая много света на современные отношения и чувства, они являются высоко поучительными для всего большинства интеллигентного слоя нации. Одно из первых мест в числе таких художественных бытописаний принадлежит «Пошехонской старине» <…> Поучаться, чтобы действовать, стыдиться и негодовать, чтобы воспитывать в себе лучшие чувства, наконец, жалеть и восхищаться, чтобы почерпать любовь и веру в людей, — таковы общий смысл и значение этого замечательного произведения…»[118]. Другой критик «секрет огромной ценности» «Пошехонской старины» усматривал «в широком размахе мысли, которая в давно изжитом прошлом умеет отыскать живучие ростки, цепко хватающиеся за будущее и связывающие мертвое «было» с еще не народившимся «будет» через посредство волнующего нас «есть»[119].
Во время беседы, происходившей в мае 1889 года, Чернышевский спросил Пантелеева: «Что это вздумалось Михаилу Евграфовичу поднимать такую старину, написать «Пошехонскую старину» <…>. Не понимаю, кому это может быть теперь интересно». — «Лет десять тому назад, — ответил на это Пантелеев Чернышевскому, долгие годы изолированному каторгой и ссылкой от внешнего мира, — Михаилу Евграфовичу, вероятно, и в голову не приходило, что он сделается летописцем «Пошехонской старины». Но времена значительно изменились: что считалось навсегда похороненным, да еще с печатью заклеймения, то вдруг стало предметом реабилитации, даже идеализации. Ответом на это течение и явилась «Пошехонская старина». На это Чернышевский сказал: «Да, пожалуй, я этого не имел в виду…»[120] Пантелеев часто и дружески встречался в это время с Салтыковым. Был он у писателя и непосредственно перед отъездом в Астрахань для встречи с Чернышевским. Можно поэтому думать, что подчеркнутое выше определение актуального политического подтекста исторической «хроники» прямо или косвенно восходит к самому Салтыкову.
* * *
Исполненная социального критицизма и обличения, «Пошехонская старина» не принадлежит, однако, к искусству сатиры. Свой метод изображения крепостного быта Салтыков определяет в этом произведении как метод строго реалистический — «свод жизненных наблюдений». Он всюду ставит читателя лицом к лицу с миром живых людей и конкретной бытовой обстановкой. Типизация достигается здесь не в условных и заостренных формах сатирической поэтики (гипербола, гротеск, фантастическое и др.), а в формах самой жизни[121]. Вместе с романом «Господа Головлевы» и рассказами «Мелочи жизни» «Пошехонская старина» принадлежит к вершинам позднего салтыковского реализма. Но как и во всех предшествующих сочинениях Салтыкова, типизация в «Пошехонской старине» подчинена «социологизму» его эстетики. Память писателя вывела на страницы его исторической «хроники» целую толпу людей — живых участников старой трагедии русской жизни (более двухсот персонажей!). Каждое лицо в этой толпе индивидуально. Вместе с тем каждое же показано в системе его общественных связей, в каждом раскрыты черты не личной только, но в первую очередь социальной позиции, психологии, поведения. Властность и гневливость Анны Павловны Затрапезной, владеющие ее мыслями, чувствами и поступками «демон стяжания» и «алчность будущего» — не столько природные качества энергичной и деловой натуры этой незаурядной женщины. В большей мере это свойства, привитые ей социальной средой и обстановкой, особенно полной бесконтрольностью помещичьей власти. Салтыков не заглядывает в глубь души Анны Павловны, не раскрывает ее внутреннего мира. Хозяйка малиновецкой усадьбы интересует его прежде всего как помещица, распоряжающаяся «по всей полной воле» своими бесправными «подданными» — крепостными и членами собственной семьи. «Изображение «среды», — заметил Добролюбов по поводу первой книги Салтыкова «Губернские очерки», — приняла на себя щедринская школа…»[122]. Изображению среды посвящена и последняя книга писателя — среды крепостного строя.