- Не задерживаться... не останавливаться... проходите быстрее... еще быстрее!..
И мы, дети, почти бежим, натыкаясь друг на друга. И на мгновение справа, далеко в нише, вспыхивают два ярко освещенных саркофага под хрустальными колпаками...
Потом их все-таки разлучили, великих неразлучников. Оторвали Гогу от Магоги. Как пелось в одной тогдашней полублатной песенке: "Притихший сука Ворошилов и Каганович был раскрыт, рыдал примкнувший к ним Шепилов, и Маленков рыдал навзрыд. И политическая труппа бредет с поникшей головой. А саркофаг с макетом трупа переховали под стеной..."
Гога остался лежать в мавзолее, в раю, а Магогу низринули в ад, в бетонный бункер, на три метра под землю, сквозь которую со временем проросла серая усатая голова на гранитном пьедестале.
В марте 53-го, вскоре после похорон Сталина, на которые мы тоже собирались пойти всей семьей, но в последний момент, услышав тревожные слухи, так и не собрались, к нам в гости приехал старший брат отца, дядя Ваня. В потертом кожаном длиннополом пальто, кожаной шапке-ушанке, которая как влитая сидела на его сухой, наголо бритой голове египетского жреца, с двумя бутылками водки в широких карманах и дешевой карамелью в драном пакете.
Получив свою карамель, я с интересом смотрел в жмуристые глаза дяди Вани и слушал страшные рассказы о танках и грузовиках, перекрывших центр, о людях, раздавленных толпой, о том, как дядя Ваня чуть не споткнулся, попав в людской водоворот, о его смекалке, когда он начал неистово работать локтями, пока не выбрался из толпы. Дядя Ваня был каменщик, и локти у него были крепкие.
- Но Сталина я все-таки увидел! - самодовольно кричал он отцу, распалившись от водки и переживаний. - А ты, Гришка, сукин сын, партеец, так и не пошел на похороны!..
Про локти, спасшие дядю Ваню, я хорошо запомнил и осенью, отправившись в первый класс, тоже решил воспользоваться этим приемом.
После звонка мы должны были выстраиваться гуськом перед закрытой дверью и только по команде учительницы входить в классную комнату. Войти одним из первых считалось почему-то очень престижным, поэтому за первые места надо было бороться. Однажды я, слабосильный и маленький, каким-то чудом оказался третьим, но меня тут же начали выпихивать и почти выпихнули, когда я вспомнил дядю Ваню и бешено заработал локтями, пытаясь вернуть потерянное место. Но тут появилась Тамара Ивановна, гневно выволокла меня, маленького дебошира, за шиворот, тряхнула пару раз для острастки и отправила в самый конец, последним.
Я был унижен, раздавлен, уничтожен. Слабак, неудачник, невинная жертва последней сталинской вакханалии...
Когда нас принимали в пионеры, построив квадратом в актовом зале, мы хором давали "Торжественное обещание": "Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю быть верным делу Ленина-Сталина..." Ну и так далее.
Хотя я что-то не припомню, чтобы нас до этого принимали в октябрята. Потом, уже взрослым, я искренне удивился, узнав, что "октябрята - дружные ребята" существовали задолго до моего поступления в школу. Для меня октябрята появились тогда, когда я был уже пионером, а они носили октябрятские звездочки. Вероятно, все дело в этой большой звездочке с кудрявой золотой головкой Ленина-мальчика, звездочке, которой при нас еще не было...
Быть пионером очень хотелось. Пионом, аленьким цветком на празднике жизни. Поскорее надеть этот шелковый воздушный галстук, сладко пахнущий утюгом, роняющий на солнце прозрачные розовые тени! И сразу стать взрослее, и сразу стать лучше, потому что плохих в пионеры не принимали. Их было несколько на весь класс - неудачников, двоечников и нарушителей дисциплины.
В старом МХАТе мы смотрим "Синюю птицу". Где толстый добродушный Хлеб отрезает от себя огромным столовым ножом настоящий большой ломоть и вынимает его из-за пазухи, и тут же его делят и едят у нас на глазах. Где герои идут с фонарем, цепочкой по темной сцене, на поиски Птицы счастья.
Целыми классами, строем, со всей Москвы, в обязательной школьной форме, нас привозили на этот спектакль под бдительным оком учительниц и мамаш из родительского комитета.
А в перерыве нам покупали пирожное. Тем, чьи родители сдали на это деньги. Мы налетали на полный поднос и каждый брал свой загорелый продолговатый эклер, политый сверху коричневой глазурью. Эклер, липко пружинящий в руках, выпускающий из дырок белый свисающий крем.
Вовка Дмитриев не был в списке - на него не сдавали денег. Но он тоже рванулся к подносу и тут же сожрал чужое пирожное, принадлежавшее, как оказалось, чьей-то мамаше.
В тесном проходе у самой сцены он сиротливо стоял перед нами, слушая гневные речи взрослых, не понимая, что же такое случилось, почему всем можно пирожное, а ему нельзя.
Он так и стоял с упрямым страдающим видом. Голая утиная голова, утиные глазки. И уши его наливались рубиновым светом, а жирные пальцы он вытирал о мятую гимнастерку.
Его никто не хотел жалеть. Мы были очень идейные мышки, которые шли за Птицей счастья строем, чеканя шаг, с горном и барабаном, с развернутым красным флагом, без всякой пощады к таким, как он.
Я тоже его осуждал. Я стыдился сидеть с ним рядом, отодвинувшись в угол кресла, подальше, тайно переживая этот позорный уже для меня самого момент...
"Когда был Ленин маленьким, с кудрявой головой, он тоже бегал в валенках по горке ледяной..."
Какие зимы тогда стояли! Снежные, морозные, скрипящие, в седоватой дымке, с окнами в причудливых ледяных узорах.
С надеждой слушаешь по утрам радио - идти в школу или не идти? И если мороз за тридцать, занятия отменяются. И мы, свободные, как птицы, выскакиваем на улицу, в обжигающий день, строим снежные крепости, катимся с визгом с горки-горищи, валяем друг друга в снегу до позднего вечера, когда зажигаются фонари и снег таинственно мерцает разноцветными искрами.
В такой вот предновогодний хрустальный вечер Тамара Ивановна отыскала меня во дворе и, открыв сумочку, протянула билет на Кремлевскую елку, главную елку страны, на которую редко кто попадал. На нее билеты не продавались, они распределялись по школам для лучших учеников.
И я стоял завороженно с этим большим красивым атласным билетом в мохнатой от инея варежке и смотрел, как уходит Тамара Ивановна. Конечно, я понимал, что получил билет не по праву, я все-таки был хорошист, а не отличник. Тем беспредельнее был мой восторг. Ликование безликого человечка, которого вдруг заметили, выделили, отличили...
Из этого новогоднего события я помню только, как мы идем с мамой через ворота Спасской башни мимо дежурного милиционера в синей заиндевевшей форме, проверяющего наш билет. Как маму не пускают со мной на елку, и она остается там, в раздевалке, вместе с другими родителями. А мы, незнакомые друг с другом, осиротевшие дети, робко толпимся в праздничном свете Грановитой палаты. В стоптанных валенках на скользком, натертом до ледяного блеска узорном полу. И яркий свет только подчеркивает нашу нищету и сиротство. И какие-то люди вместе с Дедом Морозом и Снегурочкой заставляют нас хлопать в ладоши, водить хороводы, кататься с игрушечной лакированной, совсем неинтересной горки и кричать в конце представления: "Елочка, зажгись!.."
Зато нам выдают замечательные подарки. Каждому - синий жестяной, разрисованный золотыми звездами и надписью "С Новым годом!" баульчик с ручкой, пузатый бочоночек, набитый конфетами, печеньем, вафлями и мандаринами. И я по дороге домой, в метро, гордо держу его на коленях, открываю крышечку и любуюсь его содержимым. И другие, спешащие с разных елок дети и взрослые, тоже любуются этим моим кремлевским подарком...
Не знаю, за что мы любили нашу Тамару Ивановну, так муштровавшую нас. И все-таки мы ее любили. Может, за то, что была она самой молоденькой среди учительниц и по-своему справедливой? В строгом костюме, строгих очках, со строгим голосом, она не терпела любимчиков и подхалимов. Я даже переживал, узнав, что у нее такая некрасивая фамилия - Дроздова. Мне почему-то эта фамилия не нравилась. Вероятно, по ассоциации с толстым длинноклювым дроздом из школьного учебника.
Однажды Тамара Ивановна заболела. И мы, несколько отобранных учеников, вместе с чьей-то мамашей из родительского комитета поехали ее навещать.
Я и сейчас вижу этот промозглый осенний день, уже вечереющий, с монотонным мелким дождиком, обволакивающим деревья. Вижу редкие туманные фонари, вижу себя самого - от серой сырой помятой кепки до пропускающих воду, склизких внутри ботинок.
Сырой, набитый людьми 60-й автобус, где ты, словно Мальчик-с-пальчик, затерянный в темном лесу. И тусклый свет далеко-далеко вверху, заслоненный волглым колючим ворсом черных пальто, от которых прямо в нос ударяет теплая вонючая испарина.
Потом долгое путешествие по вечереющим лужам на Соколе. Деревянная трехэтажка. Темная шаткая лестница. Черный скелет коридора, пугающий многочисленными дверьми, из-за которых кто-то подглядывает и дышит. Подслеповатая кухня, прямо у дверей комнаты Тамары Ивановны, в сыром неподвижном пару развешанного белья. И сама Тамара Ивановна на железной кровати с бомбошками, без строгих очков, в халатике, беспомощная, домашняя, совсем не такая, как в школе.