Проскомидия была выткана драгоценными словами.
Воздвигоша реки, Господи,
воздвигоша реки гласы своя…
Дивны высоты морския,
дивен в высоких Господь…[84]
Яко святися и прославися
пречестное и великолепное имя Твое…
Священник с дьяконом молились о памяти и оставлении грехов царям, царицам, патриархам и всем-всем, кто населяет землю, и о тех молились, кого призвал Бог в пренебесное Свое Царство.
Много произносилось имен, и за каждое имя вынималась из просфоры частица и клалась на серебряное блюдце-дискос. Тайна Литургии до сего времени была закрыта Царскими вратами и завесой, но теперь она вся предстала предо мною. Я был участником претворения хлеба в тело Христово и вина в истинную кровь Христову, когда на клиросе пели: «Тебе поем, Тебе благословим», а священник с душевным волнением произносил:
И сотвори убо хлеб сей — честное Тело Христа Твоего,
а еже в Чаши сей — честную Кровь Христа Твоего…
В этот день я испытывал от пережитого впечатления почти болезненное чувство; щеки мои горели, временами била лихорадка, в ногах была слабость. Не пообедав как следует, я сразу же лег в постель. Мать заволновалась.
— Не заболел ли ты? Ишь, и голова у тебя горячая, и щеки как жар горят!
Я стал рассказывать матери о том, что видел сегодня в алтаре, и рассказывая, чувствовал, как по лицу моему струилось что-то похожее на искры.
— Великое и непостижимое это дело, совершение Тайн Христовых, — говорила мать, сидя на краю моей постели, — в это время даже ангелы закрывают крылами свои лица, ибо ужасаются тайны сия!
Она вдруг задумалась и как будто стала испуганной.
— Да, живем мы пока под ризою Божьей, Тайн Святых причащаемся, но наступит, сынок, время, когда сокроются от людей Христовы Тайны… Уйдут они в пещеры, в леса темные, на высокие горы. Дед твой Евдоким не раз твердил: «Ой, лютые придут времена. Все святости будут поруганы, все исповедники имени Христова смерть лютую и поругания примут… И наступит тогда конец свету!»
— А когда это будет?
— В ладони Божьей эти сроки, а когда разогнется ладонь — об этом не ведают даже ангелы. У староверов на Волге поверье ходит, что второе пришествие Спасителя будет ночью, при великой грозе и буре. Деды наши сурово к этому дню приуготовлялись.
— Как же?
— Наступит, бывало, ночная гроза. Бабушка будит нас. Встаем и в чистые рубахи переодеваемся, а старики в саваны — словно к смертному часу готовимся. Бабушка с молитвою лампады затепляет. Мы садимся под иконы, в молчании и трепете слушаем грозу и крестимся. Во время такой грозы приходили к нам сродственники, соседи, чтобы провести грозные Господни часы вместе. Кланялись они в землю иконам и без единого слова садились на скамью. Дед, помню, зажигал желтую свечу, садился за стол и зачинал читать Евангелие, а потом пели мы «Се Жених грядет в полунощи, и блажен раб его же обрящет бдящим…» Дед твой часто говаривал: мы-то, старики, еще поживем в мире, но вот детушкам да внукам нашим в большой буре доведется жить!
Березы под нашими окнами журчали о приходе Святой Троицы[85]. Сядешь в их засень, сольешься с колебанием сияющих листьев, зажмуришь глаза, и представится тебе пересветная и струистая дорожка, как на реке при восходе солнца; и по ней в образе трех белоризных ангелов шествует Святая Троица.
Накануне праздника мать сказала:
— Завтра земля — именинница!
— А почему именинница?
— А потому, сынок, что завтра Троицын день сойдется со святым Симоном Зилотом, а на Симона Зилота земля — именинница: по всей Руси мужики не пашут!
— Земля-именинница!
Эти необычайные слова до того были любы, что вся душа моя засветилась.
Я выбежал на улицу. Повстречал Федьку с Гришкой и спросил их:
— Угадайте, ребята, кто завтра именинница? Ежели угадаете, то я куплю вам боярского квасу на две копейки!
Ребята надулись и стали думать. Я смотрел на них, как генерал Скобелев с белого коня (картинка такая у нас).
Отец не раз говорил, что приятели мои Федька и Гришка не дети, а благословение Божие, так как почитают родителей, не таскают сахар без спроса, не лазают в чужие сады за яблоками и читают по-печатному так ловко, словно птицы летают. Мне было радостно, что таким умникам я загадал столь мудреную загадку.
Они думали, думали и, наконец, признались со вздохом:
— Не можем. Скажи.
Я выдержал степенное молчание, высморкался и с упоением ответил.
— Завтра земля — именинница!
Они хотели поднять меня на смех, но потом, сообразив что-то, умолкли и задумались.
— А это верно, — сказал серьезный Федька, — земля в Троицу завсегда нарядная и веселая, как именинница!
Ехидный Гришка добавил:
— Хорошая у тебя голова, Васька, да жалко, что дураку досталась!
Я не выдержал его ехидства и заревел. Из окна выглянул мой отец и крикнул:
— Чего ревешь?! Сходил бы лучше с ребятами в лес за березками!
Душистое и звенящее слово «лес» заставило дрогнуть мое сердце. Я перестал плакать. Примиренный, схватил Федьку и Гришку за руки и стал молить их пойти за березками.
Взяли мы из дома по ковриге хлеба и пошли по главной улице города с песнями, хмельные и радостные от предстоящей встречи с лесом. А пели мы песню сапожников, проживавших на нашем дворе:
Моя досада — не рассада:
Не рассадишь по грядам,
А моя кручина — не лучина:
Не сожжешь по вечерам.
Нас остановил пузатый городовой Гаврилыч и сказал:
— Эй вы, банда! Потише!
В лесу было весело и ярко до изнеможения, до боли в груди, до радужных кругов перед глазами. Повстречались нам в чаще дровосеки. Один из них — борода, что у лесовика, — посмотрел на нас и сказал:
— Ребята живут, как ал цвет цветут, а наша голова вянет, что трава…
Было любо, что нам завидуют и называют алым цветом.
Перед тем как пойти домой с тонкими звенящими березками, радость моя была затуманена.
Выйдя на прилесье, Гришка предложил нам погадать на кукушку — сколько, мол, лет мы проживем.
Кукушка прокуковала Гришке восемьдесят лет, Федьке шестьдесят пять, а мне всего лишь два года.
От горькой обиды я упал на траву и заплакал:
— Не хочу помирать через два года!
Ребята меня жалели и уговаривали не верить кукушке, так как она, глупая птица, всегда врет. И только тогда удалось меня успокоить, когда Федька предложил вторично «допросить» кукушку.
Я повернул заплаканное лицо в ее сторону и сквозь всхлипывание стал просить вещую птицу:
— Кукушка, ку-у-ку-шка, прокукуй мне, сколько же на свете жить?
На этот раз она прокуковала мне пятьдесят лет. На душе стало легче, хотя и было тайное желание прожить почему-то сто двадцать лет…
Возвращались домой при сиянии звезды-вечерницы, при вызоренных небесах, по тихой росе. Всю дорогу мы молчали, опускали горячие лица в духмяную[86] березовую листву и одним сердцем чувствовали: как хорошо жить, когда завтра земля будет именинница!
Приход Святой Троицы на наш двор я почувствовал рано утром в образе солнечного предвосходья, которое заполнило нашу маленькую комнату тонким сиянием. Мать уставно затепляла лампаду перед иконами и шептала:
— Пресвятая Троица, спаси и сохрани…
Пахло пирогами, и в этом запахе чувствовалась значительность наступающего дня. Я встал с постели и наступил согретыми ночью ногами на первые солнечные лучи — утренники.
— Ты что в такую рань? — шепнула мать. — Спал бы еще.
Я деловито спросил ее:
— С чем пироги?
— С рисом.
— А еще с чем?
— С брусничным вареньем.
— А еще с чем?
— Ни с чем.
— Маловато, — нахмурился я, — а вот Гришка мне сказывал, что у них сегодня шесть пирогов и три каравая!
— За ним не гонись, сынок… Они богатые.
— Отрежь пирога с вареньем. Мне очень хочется!
— Да ты, сынок, фармазон[87], что ли, али турка? — всплеснула мать руками. — Кто же из православных людей пироги ест до обедни?
— Петро Лександрыч, — ответил я, — он даже и в посту свинину лопает!
— Он, сынок, не православный, а фершал! — сказала мать про нашего соседа фельдшера Филиппова. — Ты на него не смотри. Помолись лучше Богу и иди к обедне.
По земле-имениннице солнце растекалось душистыми и густыми волнами. С утра уже было знойно, и все говорили — быть грозе!
Ждал я ее с тревожной, но приятной настороженностью — первый весенний гром!