и великовато, какими-то шишковатыми кучками выглядят, но хлебосольством, тороватостью, расположенностью сердечной к севшему за стол человеку так и блещут, так и вглядываются в него: непременно отведай и нас, и нас, уважаемый! Все они приготовлены из даров местных полей и огородов, тайги и Ангары. Выделяются и хороши собою куски вареного и жареного дикого и говяжьего мяса, изобильно посыпанные золотистыми завитками лука. Пельмени со сметаной объёмистостью как пирожки и пирожки увесистостью как пироги. Сами пироги – всем пирогам пироги. Невозможно не заметить лохматые навалы салатов в полуведёрных мисках и бугорчато торчавшие из тазиков отварные, сдобренные маслом картофелины. Вальяжно лежали на блюдах распластанные, очищенные от костей малосольные хариусы и щуки. Царствовал на столе посерёдке крупный,
в доброе полено, потушенный с овощной и икорной начинкой налим, украшенный букетиком жарков в пасти. Возле столов усажены на табуретки бокастые жбаны с домашним квасом, только что пребывавшие в леднике. Из горячительных напитков всевозможные наливки и настойки, все они домашние, замечательные – духовиты и мягки, настояны на ягодах и травах, с ядрышками кедровыми. Но исключительное внимание первачу – наикрепчайшему самогону первоначальной перегонки, пропущенному для очистки через берёзовые угли и предусмотрительно разведённому немножко водой.
– Наши домашности пользительны от всех хворей, Афанасий Ильич, – не преминул прихвастнуть распорядитель застолья.
– Смотрите, товарищи, чтобы нас какой-нибудь бдительный пёс Барбос не заманил в милицию, как это произошло в комедии Леонида Гайдая, – в искусной насупленности подвигав своими замечательными густыми бровями, пошутил Афанасий Ильич.
– А милиция, Афанасий Ильич, уже тута – вон он доблестный участковый наш, Васька, Василий Петрович то есть, Горохов, сидит за соседним столом.
– И уже тянется лапой за стаканом с первачом!
– Эй, Васька, хватай не стакан, а самогонщиков!
– Да сразу за жабры, чтоб наверняка!
Застолье разразилось хохотом. Участковый, совсем ещё паренёк, зарделся и, подскочив с места, неуклюжим наклоном и уставным прикладыванием ладони к голове – без фуражки – поприветствовал Афанасия Ильича.
– Черти полосатые! – не выдержал и тоже засмеялся Афанасий Ильич.
– Мужики, зачнём гулеванить, ли чё ли? А то – ля-ля да тра-ля-ля!
– И верно, народ: душа уже вусмерть истомилась!
– Как сказал Юрка Гагарин: поехали!
– Поехали!
– Погоняй!..
И рюмки, а у кого гранёные стаканы и кружки, звончато сдвинулись.
Любит Афанасий Ильич эти деревенские посиделки с гулянкой, где можно пообщаться с близкими по духу и разумению селянами, однако душа, как только увидел он то страшное пожарище, не может уравновеситься, сбросить тяготу нежданно навалившихся переживаний и мыслей.
Здравицы и даже целые развёрнутые речи витали над застольем. После третьего, четвёртого приёма горячительного тут и там засияли переливчатыми огоньками шутки и прибаутки, подначки и побасенки, – загудел воздух дружным роем. Вскоре явила себя художественная самодеятельность – бравым хором с балалайками и цветастой пляской. Столы стали подпрыгивать и звенеть. Некоторые сидящие срывались с мест – отплясывали, даже вприсядку, со свистом и гиканьем. Что ж, итоги подведены, результаты более чем хороши, сам Афанасий Ильич Ветров, аж областной чин, сказал, что «ударно и боевито поработали вы, товарищи, приближая наше общее светлое будущее, завещанное великим Лениным», а потому – отдыхай, радуйся, честной народ!
Единственно лишь Афанасию Ильичу не сиделось в этой славной компании, ни после первой, ни после второй, ни даже после пятой рюмок не успокоилась, не обманулась его душа. Углами перекатывались в голове нелёгкие мысли и образы. Он не сомневался да и знал наверняка, что уничтожаемые пожаром леса и дома – всегда беда, всегда горе, всегда невосполнимость потерь и – безрассудство, если не безумие. Насмотрелся когда-то на такие, буднично говорили на совещаниях и в газетах, «плановые пожоги, по графику». Тяжело, укором помнилось, как нередко с уже привычной, почти что обыденной штурмовщиной, а в последние сроки с поспешностью и горячностью на грани беззакония и произвола, готовили к затоплению ложа других гэсовских водохранилищ, в том числе и его боготворимой Братской ГЭС. Ломали и сжигали всё, что не могли, не успевали или же попросту не хотели ради экономической целесообразности разобрать, спилить, загрузить, вывезти подальше.
«Надо ехать домой».
Решительно отказался от очередной рюмки, не желая притворяться весёлым и беззаботным. Попросил распорядителя, чтобы позволили тихонько, через служебный вход, уйти, не беспокоя и не огорчая застолье. Но воспротивились рядом сидевшие секретари райкомов, едва на плечах не повисли, чтобы усадить. По простоте человеческой не хотелось им отпускать столь дорогого, уважаемого, высокопоставленного, редкостного в их глухомани гостя, хотелось ублаготворить его так, чтобы непременно добрым словом он, да хотя бы каким-нибудь словечком хорошим, рассказал где-нибудь там, на самых верхах, в области, о делах здешних правых, об успехах немалых целого края, о жизни десятков тысяч людей. Но Афанасий Ильич проявил настойчивость – торопливо и небрежно откланявшись, направился, если не захотели как-нибудь малозаметно, прямиком к выходу через весь гудящий и отплясывающий зал. Встревоженные ответственные товарищи – ватагой следом, едва не наступая на пятки гостю и друг другу.
Афанасий Ильич попросил доставить его на железнодорожную станцию к пассажирскому поезду. Тотчас же предоставили уазик, за рулём которого светился тихой, мудрой улыбкой пожилой мужчина с большим добрым носом и курчавой седой бородой Деда Мороза – секретарь парткома одного из леспромхозов; тут же выяснилось, что того самого леспромхоза, на территории которого пожигом уничтожали сейчас строения и леса. Он, о чём-то пошептавшись накоротке с секретарями райкомов, предложил Афанасию Ильичу попутно заехать, дав крюк километров в десять, в новый посёлок, который прошлой осенью «ударными, стахановскими темпами», писали в газетах, отстроили взамен ныне сжигаемого и который красиво и ласково назывался Новью.
До поезда ещё шесть с половиной часов – действительно, почему бы и не заехать. Тем более нужно побывать там, откуда чредой прилетали в обком письменные жалобы всю нынешнюю зиму, первую для переселенцев и привычно сорока- и пятидесятиградусную для здешних северов, – «замерзаем!», «помогите!», «безобразие!». Афанасий Ильич знал, что действий со стороны областных властей и партии не предпринималось никаких, что на жалобы покамест не отвечали, полагая – обживутся люди, приспособятся, обустроившись, и мало-мало поутихнут.
Но главный резон редкого в те годы отмалчивания областных верхов Афанасий Ильич услышал на одном из совещаний в обкоме из уст недавно прибывшего из Нови ревизора:
– Товарищи, вместо слабохарактерных и сварливых жалоб и сетований прежде всего и перво-наперво не помешало бы переселенцам выразить благодарность партии и государству за столь быстрое, оперативное и по-отечески заботливое решение жилищной проблемы для нескольких тысяч человек! Не жили, а мучились люди в своих вековых развалюхах. И словно бы чудо случилось: все семьи