Умные политики из разных лагерей угадывают приближение революции и понимают, что подобный разворот событий во время войны – тот еще подарок. Даже кадеты сейчас революцию не кличут – откладывают на после войны. Гучков – с одной стороны, московские монархисты, о проекте которых Нечволодов рассказывает Воротынцеву, – с другой, намереваются предотвратить катастрофу локальными переворотами (отрешив Государя от власти или, напротив, власть царя усилив, а Думу распустив). Неудачным течением войны озабочены все. Все более или менее вменяемые политические деятели видят тыловую неразбериху, расцвет мародерства и спекуляции, тяжелое положение городских низов, оскудение крестьянства, рост недовольства в низах. Да и гибнущих солдат тоже всем жалко. Обвиняют в происходящем друг друга и власть, что давно вошло в привычку. Но – и это еще страшнее – никто не хочет признать, что губят Россию не военные неудачи (которые вообще-то не так велики, которые – по грамотным расчетам – могут смениться успехами), а сама война. Сепаратного мира боятся чуть ли не больше, чем поражения. Измену видят именно в поисках мира (которых нет). И пожалуй, только в этом единодушны власть и общество, во всем остальном по-прежнему рвущиеся друг от друга.
Единственный, кто понимает, что войну надо кончать, что, даже выиграв ее, Россия проиграет свой народ, перестанет быть Россией, – полковник Воротынцев. Он многое угадал еще в дни самсоновской катастрофы. Выйдя из окружения, Воротынцев говорил Свечину не только о том, что война ведется бездарно (это Свечин и сам знает), но и о том, что она не нужна (А-14: 81). Потерпев поражение в «высших сферах» (тщетная попытка обратить внимание великого князя на суть случившегося, на причины гибели армии Самсонова – А-14: 82), Воротынцев «обрёк себя полку» (12), то есть стал одним из работников, чьи частные усилия должны (но не могут) обеспечить общий успех. И чем дольше воевал, видя, как изничтожаются солдаты, как не идут командованию впрок тяжелые уроки первых поражений, как во имя загадочных политических (союзнических) соображений совершаются нелепые и губительные операции, тем больше убеждался: «не та война» (12). Не карьерная неудача, а нарастающая день ото дня уверенность в том, что совершена роковая ошибка, давит душу Воротынцева, заставляет его все больше погрязать в службе (надо же делать хоть что-то), готовит его разлад с женой (Алина не умеет понять драму мужа, а ему, привыкшему жену ласкать и щадить, да и не нуждавшемуся прежде в единодушии и сочувствии, в голову не приходит Алине открыться). В «Октябре…» он, почувствовав, что тревожно уже не ему одному, что недовольно чуть ли не все общество, бросается в Петроград. Воротынцев надеется найти единомышленника, только более умного, того, кто знает, что теперь должно делать, и даст полковнику надлежащую команду. Но такого человека в России нет. Все, до кого Воротынцев пытается донести свою боль (Шингарёв и его «кадетствующие» гости, Свечин, Гучков), боли этой почувствовать не могут.
Воротынцев производит сильное впечатление на Ольду, но как потенциальный рыцарь трона, а не как человек, убежденный в губительности войны и необходимости кончить ее как можно скорее. Страсть, на которую ушли петроградские дни Воротынцева, помешала ему вовремя встретиться с Гучковым. Монархистские монологи возлюбленной поколебали (но не отменили вовсе) неприязнь полковника к царю, недостойному своей миссии. Необходимость поспеть на день рождения жены, перед которой Воротынцев чувствует себя виноватым, тоже работает против вхождения полковника в гучковский заговор. Но двух женщин тут было бы мало: Гучков хочет добиться царского отречения… для того, чтобы дальше вести войну – до теперь (если все пройдет по плану) уж точно скорого победного конца. Как кадеты. Как Свечин, предлагающий Воротынцеву вернуться в Ставку, то есть на позиции 1914 года. Как сам Государь, и не помышляющий о сепаратном мире. Даже в плане монархистов, недоброжелательных к демократическим союзникам России, ничего не сказано о необходимости заключить мир. Когда Воротынцев говорит Нечволодову: «Центральные державы боятся, что мы будем объединять славян, и потому вынуждены воевать против нас. Зачем мы о славянах так нерасчётливо кричали десятилетиями? И зачем мы это тянем непосильно и сегодня?», рыцарственный защитник самодержавия (и всякого самодержца, и этого царя, который не в силах даже услышать своих верных слуг) уходит от ответа (68).
Война – неотменяема. Вопрос только в том, как ее вести дальше: по-прежнему (Свечин), укрепив венценосца (Нечволодов), сменив его другим (Гучков), введя «ответственное министерство» (кадеты). Ни одна из «стратегий» (кроме, быть может, свечинской, основанной на доверии к естественному порядку вещей, который, впрочем, давно стал противоестественным) не додумана до конца, не просчитана в деталях, не готова к осуществлению на практике. А революция – готова.
Отречение Государя, которое Гучков примет 2 марта 1917 года, – следствие не гучковского заговора, который должен был переиграть революцию и которого, по сути, не было, а самой революции. Заговор монархистов тоже должен был одолеть революцию, которая, по слову Нечволодова, «уже пришла», но все же может быть разгромлена, коли найдется триста «верных». Не нашлось. Штюрмер (а кто вернее? на остальных приближенных императора даже не надеялись) побоялся подать царю письмо защитников трона. Побоялся, потому что, как замечает Воротынцев, «самому пришлось бы клятву смерти давать» (68). Два заговора, в которые зовут Воротынцева уважаемые им и бесспорно достойные люди, одинаково фантомны и бессмысленны. Не нашлось в России настоящего государственника, готового жертвовать собой, наделенного твердой волей и широким миропониманием (вот и вспоминает Воротынцев убитого Столыпина). Не нашлось политика, который расслышал бы в речах Воротынцева единое чувство молчаливой России, – нужен мир. Не нашлось ни среди бюрократов, ни среди общественных деятелей, ни среди генералов человека, который бы догадался, что времена заговоров, комплотов, комбинаций, закулисных интриг уходят в прошлое, что и раньше они не слишком сильно влияли на ход истории, а в ХХ веке – тем паче. Мы и сейчас принимаем эту мысль с великим трудом.
Революция в России произошла не потому, что Парвус стакнулся с германскими властями. Это «прозорливые» (на шаг вперед считающие – не дальше) германские политические игроки позволили Парвусу наживаться на «русском революционном проекте» потому, что почуяли: революция уже подготовлена (войной, давним разладом власти и общества, еще более давним отпадением «господ» от народа[17]), и ее роды стоит простимулировать. В фантастическом цюрихском диалоге (болезненной галлюцинации Ленина, после которой он, вроде бы загнанный в угол, вновь обретает пошатнувшуюся днем уверенность) каждый из монстров сохраняет верность себе. Парвус не сатана, вдохновляющий-соблазняющий антихриста, и не ночной гость Ивана Карамазова, предъявляющий измученному совестью герою его собственные мысли, но в самом гадком и пошлом виде. У Парвуса свои мысли. Ленин не зря задается вопросом, социалист ли его союзник-соперник, и верно решает: нет, не социалист. Грандиозные аферы, конструирование циничных и захватывающих планов, готовность действовать заодно с кем угодно, фанфаронское хвастовство (да кто же разберется, по чьей команде шли забастовки и была взорвана «Императрица Мария» – на то и смута, чтобы каждый мог приписать успех себе), даже аффектированная ненависть к России (без которой не уловишь германский Генштаб) – все это служит одной цели: обогащению. Конечно, Парвуса веселит и сам процесс, конечно, он авантюрист высшего класса, конечно, разваливать Россию ему приятно (и наверно, мстительное чувство к «бывшей родине» свою роль играет), но все это вторично. Первичны – деньги. Деньги, которые будут служить не мировой революции, а ему, Парвусу. Потому и нечего стыдиться ни собственного неведомыми путями обретенного богатства (как бы ни вертели носами чистоплюи, в итоге и их можно купить), ни связей с германскими политиками. Революция в России уже приносит солидные дивиденды, а принесет еще большие. Вот пусть Ленин, у которого есть железная партия и не менее железная воля к власти, ее и раскочегаривает (как Троцкий в 1905 году), а не киснет в скучном Цюрихе, где никакой революции не разожжешь и, стало быть, никак не обогатишься. (Стезя обычного «буржуя» Парвусу скучна и тесна.) Парвус действительно не социалист, а …мошенник. Так самоаттестуется в «Бесах» Петруша Верховенский, тоже обещавший поджечь всю Россию в твердо установленные сроки и тоже превыше всего ставивший личный комфорт. Революция и Ленин нужны Парвусу как «орудия». Он соблазняет будущего председателя Совнаркома не для того, чтобы завладеть его душой, а потому, что без Ленина гешефт получается не таким масштабным, как хотелось бы.