Куксо каждому из нас сказал:
— Я подозревал всех, теперь я не подозреваю никого. Это мог быть любой из вас, но это были не вы. Увы, я бессилен. Но никогда я еще не был так силен! Вам не нужен в музее столяр? Я классный столяр.
После работы я сел на скамейку и с апатией, исполненной наслаждения, наблюдал трясогузок, девочек в нарядных платьишках, муравьев на земле.
С тополя, который был от пуха скорее белый, чем зеленый, срывались пушинки. Они без ветра, сами собой медленно всплывали в воздух. Они были совершенно невесомы, с темным семечком внутри. Семя срывало пушинку с места, несла его подальше от тополя. Пушинки напоминали тоненьких девушек в свадебных платьях, устремившихся от отчего дома прочь. Безветренно и душно. У тополя нет сил помахать им вслед своими ветвями. Он знает, что ночью будет от отчаяния ломать себе руки. Ночью будет гроза, ливень. Большинство из пушинок обречено на гибель. Их обрушит на землю и смоет стихия. И даст ли из них хоть одна достойное потомство?
Подсел Шувалов с ящиком пива, протянул бутылку.
— Вид у тебя что-то уставший… Я тогда вел себя очень гнусно, — сказал он. — Я тогда был страшно жесток. Как пират. Даже к женщине. Период первоначального накопления капитала, что тут поделаешь! Сейчас бы я не отпустил ее. Да и она не ушла бы от меня, не ушла…
Ушла, подумал я. И от тебя ушла, и от меня, и вообще от всех. Куда? Зачем?
Я не показал Шувалову записку, которую она оставила мне: "Не ищи меня".
Шувалов за несколько глотков выпивал бутылку, швырял ее в мусорный ящик, открывал о скамейку новую и глотал, глотал, глотал… По лицу его ползли крупные, как глотки, слезы.
По выходным я выхожу из себя…
По выходным я выхожу из себя и не могу нигде найти себе места. Места для меня нигде нет. Было оно, было в доме у Элоизы, несколько денечков, а теперь его нет.
Сегодня с утра небо посинело, как будто в приступе удушья. На юге по нему то и дело чиркала лиловая молния, и вслед ей глухо урчал гром.
К обеду приступ удушья разрядился страшной грозой. Молнии разодрали темно-синее небо, разнесли его в клочья. Лиловый свет не угасал ни на минуту, небосвод трещал, как от вселенской головной боли. Рухнуло несколько тополей, ветками были усыпаны все тротуары и улицы. Собаки, обезумев, метались по городу, скулили и тряслись. Потом все залил ливень.
У меня тоже были круглые глаза, и я тоже трясся от возбуждения, но это был не страх, а ярость на несправедливость судьбы. Бедняга! Я думал, что хоть что-то значу в расстановке людей на шахматной доске человечества. Меня на той доске не было! Там никого не было. Не было самой доски.
В молодости я наивно думал, что человечество — дом для людей. Оказалось, пристанище для бездомных. Человечество не может быть человеку домом, ибо оно выдумка гуманистов.
Человечество лишь тогда станет домом человеку, когда перестанет взимать с него непосильную плату за аренду жилья. Иначе человек так и будет обходиться без человечества, ютясь на пунктах бесконечных пересадок к будущему.
В громадной стихии, объемлющей весь мир, не было для меня ни одного разряда, ни одной вспышки света, ни одного прозрения или ослепления, чтобы мне стать спокойным и уравновешенным, чтобы стать самим собой, чтобы принадлежать только самому себе… Нет, я не мог принадлежать себе, так как не было никого, кому принадлежал я. Вещь в себе не самодостаточна, вопреки распространенному мнению, она крайне ущербна. Вещь самодостаточна не тогда, когда ее хватает себе самой, а тогда, когда ее не хватает другому. Вот почему достаточно в мире одной любви, чтобы наступил тот самый мир во всем мире.
Три дня я искал Элоизу. Я обегал весь город, всех ее приятелей и знакомых, дальних родственников и бывших сослуживцев. Я был во всех больницах и моргах, отделениях милиции и муниципальных службах. Мне помогал весь музей. Шувалов намотал на машине по городу за три дня полторы тысячи километров. Даже мэр дал соответствующие распоряжения. Но все было безрезультатно. Элоиза исчезла, ее не было нигде. Красота появляется из ничего и в никуда уходит.
Для сильных чувств достаточно быть слабым. Для непосильных мыслей лучше всего подходит пустая голова. Для счастья нужен всего лишь повод быть счастливым. Если его нет, счастью некуда приткнуться. Я был слаб, опустошен, неприкаян.
Безусловно, Перхота был обаятельный человек, в краткие минуты апатичного покоя думал я. Но неужели это смогло пересилить мое чувство, неужели обаяние это единственное, что нужно человеку для того, чтобы подчинить себе другого человека? Может, он и впрямь был творческой личностью? Что, что мне с того?!
Я иногда видел Элоизу в толпе. "Что делать, Элоиза?" — в отчаянии спрашивал я ее. Она отвечала, но я не помню что. В другой раз я не спрашивал ее, а лишь жадно следил за тем, чтобы она не потерялась из поля зрения, и она молчала, и я знаю, о чем. Она молчала обо мне, она мысленно задавала мне один и тот же вопрос: "Ну, что же ты молчишь? Позови меня!" Элоиза исчезала, но я еще несколько часов помнил ее голос. Он гулял во мне, как звук скрипки, загнанный в душу. Ее отсутствие я ощущал физически.
Наверное, потому, что раньше она не принадлежала мне, сейчас, когда ее нет, безраздельно принадлежит мне, и только мне одному. Что больнее, кто скажет?
О Господи, если мысли — это мой дом, то почему мне в нем так неуютно?
Когда я совершенно отчаялся…
Когда я совершенно отчаялся найти Элоизу, Вовчик затащил меня к себе домой. Федул уже был там. На кухонном столе была классика: бутылка белой (вторая в холодильнике), три пива, лук, помидоры, хлеб. Федул дорезал колбасу.
Пили молча и сосредоточенно, как могут пить только на русской кухне. Когда от второй бутылки осталась половина, начались разговоры.
Вовчик и Федул вдруг ударились в синхронное плавание воспоминаний.
— Какая это была женщина! — дуэтом восклицали они. — Совершенно изумительная, неземная, нереальная женщина! Язык не поворачивается назвать ее бабой! Умом понимаем — баба, а язык произносит — женщина! Как она заботилась о нас! Она была нам даже не сестра, она нам была мать! А ведь она намного моложе нас!
— Да что же это вы как на поминках? — содрогнулся я.
Они не слышали меня. Они пребывали в своем неизбывном горе.
— А какая красавица! Какие у нее руки! Ты обращал внимание, какие у нее руки? Не уберегли, не уберегли!
— Да что вы убиваетесь? — пытался возражать я. — Что вы заладили: не уберегли, не уберегли! Как бы я ее уберег, если она была вне меня?
— Не о тебе речь, — произнесли они. — Речь о нас. Не уберегли ее мы! Она доверилась нам, как мужчинам. В первый раз, когда она наглоталась таблеток и тут же прибежала к нам, мы отпоили ее, и она сказала нам — вы теперь мои старшие братья, защищайте меня, и мы поклялись ей — пальцем больше никто не тронет тебя, мы ей даже подарили рысь, чтобы она защищала и охраняла ее! Не уберегли!..
Я не помнил, сколько мы сидели и куда я пошел потом.
Хочу подвести черту…
Хочу подвести черту — в будущем, господа, если что и сохранится от нашей жизни, так разве что в музее. Прошлое хорошо раскладывается по всяким коробочкам и витринам. Я бы не раздумывая положил свою жизнь в музей на сохранение, пока она не разродилась новыми ужасами или не выкинула очередной фортель.
В принципе, каждый человек — музей.
Он многослоен, многоэтажен. В нем есть администрация, которая берет больше, чем дает, ибо заботится о развитии; есть историки и искусствоведы, которые обоснуют необходимость либо полную ненужность любого экспоната или события; есть хранители, реставраторы, смотрители, которые отвечают за то, что уже собрано, пылится и гниет; есть исследователи, которые неустанно рыщут, пополняя запасы, предела которым не ведает их страсть; есть таксидермисты, которые из любого, даже безобразного, живого создания сделают прелестное чучело; есть электрики, слесари и разнорабочие, которые сделают все, что им ни прикажут, и которые не будут делать ничего, если о них вдруг забыть.
В нем есть закуток художника, где тот держит краски, кисточки, фартук и прочие аксессуары своей деятельности и куда изредка любит забредать вдохновение. Там есть конура, куда фотограф приводит девиц и снимает с них все, что только снимается. А в тихой уютной библиотеке совсем старые книги десятилетиями прислушиваются к женским голосам историков и хранителей, неизменно говорящих о жизни, любви и булочках с маком. В нем есть пыльный, пустой чердак, в котором просторно мыслям, и подвал, где тесно от чувств.
Есть в нем еще что-то невидимое, заключенное в слоях и грудах неподвижных вещей. Это нечто заставляет снимать шляпу и не повышать голос, даже если ты полновластный хозяин этого дома. Он многослоен еще и слоями каждого экспоната, которые составляют его суть и которым только он продлевает жизнь.