Большими «невишными» глазами посмотрел на меня дед и с негодованием сказал:
— Ну, иди!.. В тебе ещё чёртова бездна сословных предрассудков… Как же это можно подарить мужичке саван, изготовленный для дворянки, для супруги профессора?.. Эх, ты…
И дед не на шутку разобиделся. Но напрасны были его обиды: родственники Авдотьи сшили ей свой саван, и в бабушкином саване не оказалось нужды.
Авдотья — до некоторой степени трагическая женщина. Умерла она молодой, цветущей. Ей было всего лишь двадцать пять лет, когда её схоронили. И кто бы мог подумать, что у неё есть своё большое горе?
В нашем старом доме появилась она, когда мне было лет пятнадцать. Мужа её угнали на войну с турками, и ей пришлось уехать из деревни. И все мы удивлялись, почему Авдотья, сильная и бодрая, покинула деревню? В семье у них достатков хоть отбавляй, хозяйство велось исправно — каждые рабочие руки дороги, а она приехала в город и нанялась к нам в кухарки.
— Этот проклятый город все лучшие деревенские соки выжимает! — сердился дед, когда Авдотья нанималась.
Услышала эти слова Авдотья и сказала:
— Нешто я уехала бы из деревни?.. Ни в жисть!.. Свекровь-ведьма поедом съела…
И Авдотья рассказала, как свекровь-ведьма её поедом ела.
Авдотья любила мужа своего Трофима, и, когда его угнали на войну, она затосковала.
— Свету Божьего не взвидела, — говорила она. — Проводила Трофима, сама плачу дни и ночи. Точно схоронила его, а не на машину проводила… Хватаюсь за дело, думаю, мысли разгоню, а Трофим не выходит из головы. А свекровь бранится: «Почему плохо сено граблю? Отчего хлеб в печи пригорел? Почему телят забыла молоком напоить?..» И сама знаю я: и сено плохо граблю, и хлебы не досмотрела, и телят не напоила… А что с собой, с окаянной, сделаешь? Не выходит из головы Трофим. Дело делаешь — из рук всё валится, а ночью уйду в куток и плачу, лежу с открытыми глазами до зари и плачу. А поутру свекровь опять поедом ест… Со света сживала, вот и пошла в город…
Первое время Авдотья понравилась и маме, и тёте Ане, и всем нам. Ловкая она была и расторопная, кушанье научилась готовить быстро, и в кухне у неё были чистота и опрятность. Грамотная она была и, бывало, вечером сидит и читает толстую книгу «Подарок молодым хозяйкам» и усваивает всё, что надо, чтобы кушанья господские готовить.
А дума о Трофиме не оставляла её, и мама говорила:
— Золото эта Авдотья: понятливая и работать мастерица, а ничего с ней не поделать: стоит у плиты, а сама Бог знает о чём думает…
— О чём?.. О Трофиме, разве вы не знаете, Клавдия Ивановна? — скажет дед и добавит. — Любовь — всеобъемлющее начало, и это хорошо, что она так умеет любить…
— Позвольте, папаша, а мне разве от этого лучше? — возражает мама. — Вчера пудинг засушила, нынче воскресенье, а у неё воздушный пирог не удался…
— Ну, Клавденька, надо же понять и человека, — вставит своё замечание и тётя Аня, которой так понятна сила всеобъемлющей любви.
— Милая Клавдия Ивановна, но не умрём мы с вами, если в воскресенье останемся без сладкого? — продолжает прежним тоном дедушка.
Отец, ненавидящий Авдотью, всё время молчал, сидел над газетой, насупившись и барабаня пальцами по столу. Это был признак неудовольствия, скрытого, но тоже всеобъемлющего.
— Позволь, отец, — наконец сердито сказал он, — но почему мы из-за кухаркиной любви должны оставаться без сладкого?
— Чу-у-дак ты, Евгений.
— Почему — чудак?
— Да ведь человек она, Авдотья-то?..
— И я человек…
— Тем более… вы с нею и должны понять друг друга. У неё любимый муж на войне… Может быть, он уже убит?..
— Ну, так что же, чёрт возьми! — вдруг стукнул папа рукою по столу да так, что посуда зазвенела. — У Авдотьи муж на войне убит, а мы должны остаться на воскресенье без сладкого. Где тут логика?..
Дедушка только рассмеялся, махнул рукою и сказал:
— Афоризм твой замечательный. Это ты хорошо сказал, у кухарки муж на войне убит, почему же мы должны остаться на воскресенье без сладкого?.. Это замечательно.
— По-моему, тоже надо понять человека и простить ему, — вставила и всё время молчавшая тётя Аня.
Больше года Авдотья не получала вестей о Трофиме и всё больше и больше сердила своим поведением и маму, и отца. Поговаривали даже и о том, чтобы заменить её другой прислугой.
И вот что-то необычайное случилось с нашей кухаркой. Вдруг почему-то она точно переродилась: повеселела, стала внимательной у плиты, и сладкое исправно подавалось нам на стол ежедневно. Ходила раньше Авдотья в скромных тёмных платьях как вдовица, а теперь завела себе городского покроя кофточки, купила жакет с большими круглыми пуговицами и ботинки стала носить на больших каблуках, и стройной стала её талия, затянутая в корсет.
— Слава Богу, выбила из головы дурь-то!.. Утешилась!.. — с улыбкой и довольная изменением в характере кухарки говорила мама.
— Каким-то пожарным, говорят, увлеклась, — как-то таинственно заметил и папа.
Дед молчал и думал какую-то свою думу, я думал о судьбе забытого Трофима, а тётя Аня говорила:
— Так всегда бывает: с глаз долой — из сердца вон!..
И я видел, какой скорбью наполнялись глаза тёти.
Так мы все были довольны Авдотьей около полугода. Потом она опять изменилась. Работала по-прежнему хорошо и не возмущала ни маму, ни папу. Но только почему-то она перестала носить корсет и ботинки на высоких каблуках заменила своими старыми башмаками, и жакет с большими пуговицами спрятала в сундук.
В дни увлечения пожарным она такие красивые задушевные пела песни, деревенские песни, и в них я улавливал и таинственный шёпот сосновых боров, и звоны ручьёв, и тихие молитвенные минуты утренних зорь, и грусть пустынных степей, наших русских степей…
И вот перестала Авдотья петь эти песни, ходила сумрачной и молчаливой, и в глазах её я читал постоянную тягучую тоску и боль…
И вот Авдотья умерла, примирила всех нас с собою и унесла в могилу тайну своей печали.
Странные вещи рассказывала об этой смерти мама. Она как бы предчувствовала близкую смерть кухарки.
— Всё сны вижу скверные, — говорила она. — Будто Авдотья нарядится в моё подвенечное платье и бегает за мною по комнатам и всё старается поймать меня… Бегу я от неё, а ноги у меня отнимаются…
— Во сне всегда так бывает, — замечает отец, — бежишь или хочешь бежать, а ноги не бегут… Так и наяву иногда бывает: хочешь убежать куда-нибудь от проклятой жизни, а ноги не двигаются.
— Не перебивай, пожалуйста, дай досказать! — сердитым тоном перебивает мама.
— И какие вы, господа, отсталые люди, — с усмешкой вставляет своё замечание и дед, — всё ещё верите в сны…
Молчание. Звонко поёт в соседней комнате канарейка. Тикают часы. Отец косится на деда, мама — на отца… А я смотрю на них и думаю: «Какие вы мёртвые люди»…
По лицу деда бродит ехидная улыбка, но он молчит, чуя, что скажи ещё слово — и опять начнётся грубая ссора между мамой и папой. Дедушка любит иногда стравливать их и, стравивши, сидит тихо и улыбается.
— Как бы она, Авдотья-то, не умерла, — тихим голосом говорит тётя Аня, всегда молчаливая и грустная.
— Может быть, и все мы скоро умрём? Что же об этом говорить! — почему-то сердится папа.
— Тебе бы давно пора подохнуть… развратник!.. — злобно выкрикивает мама.
— А тебе?.. Тебе надо остаться жить?.. Да?.. — вскочив со стула, забормотал весь раскрасневшийся отец. — Тебе надо жить, чтобы выйти замуж на этого… любовника-то твоего… актёрика-то.
— Замолчи ты, проклятый!..
Мама встала, бросила на стол чайные ложки, которые перед тем перетирала полотенцем, вышла в угловую комнату и бросилась на кушетку.
Опять с ней случилась истерика. Я подбежал к графину с водой, а тётя Аня бросилась к маме. Отец стоит у окна и тяжело дышит, а дед сидит покойный, молчаливый, и тихая улыбка застыла на его губах.
Молчание. Тикают часы. В угловой комнате свистит и заливается разными трелями канарейка. И странно звучит её радостное пение в доме, где так много враждуют между собою близкие.
Случилось что-то страшное в нашем доме… Был поздний час вечера. Часы только что пробили двенадцать… И выла осенняя буря в саду, и смотрела чёрная ночь в окна. А в доме у нас было тихо и тоскливо. Горела над длинным столом большая лампа под белым абажуром. Примолк на столе потухший самовар. Горничная Глаша мыла чайную посуду. Отец читал газету. Мама раскладывала пасьянс. Дед, закутанный пледом, сидел в кресле с высокой спинкой и молчал, и не бродила по его губам насмешливая улыбка.
И все мы молчали и слушали… Гудела за окнами осенняя буря, и слышался шёпот. То тётя Аня стояла в угловой комнате перед иконой и молилась… Шёпотом молилась, и мы все слышали этот шёпот, но не слышали слов молитвы… Шёпотом молилась тётя Аня, и только одну фразу улавливали мы все из её молитвы: