Мирский отвечал не задумываясь:
- Подлащик? Лицо, заведовавшее в удельном княжестве пчеловодством.
- Мандевиль Бернар? Английский писатель семнадцатого века, по происхождению француз, писал медицинские труды. Был еще Мандевиль в начале тринадцатого века. Путешественник.
Мы приходили в восторг, но продолжали игру до тех пор, пока наконец Мирский не ошибался, к большому удовольствию Олеши.
Когда Олеша жил в проезде Художественного театра, его соседом был Александр Георгиевич Малышкин, очень хороший писатель и чудесный человек. Они вели длинные беседы. Но со стороны невозможно было понять их разговор. Оба говорили вместе, каждый о своем, и только иногда их реплики, так сказать, скрещивались и монологи наконец обращались в диалог. Юмор Малышкина был своеобразный, скрытый под маской серьезности. Были у него милые чудачества. Он, например, уверял, что пишет роман-трилогию из жизни пожарных.
- Никто не писал о пожарных. Надо же кому-нибудь написать.
О пожарных он романа не написал, но написал два отличных романа "Севастополь" и "Люди из захолустья".
Разговор у них протекал примерно так:
Олеша. Вы где-то написали, что у вас был уездный мозг.
Малышкин. Написал. Между прочим, Одесса была уездным городом.
Олеша. Одессой управлял градоначальник.
Малышкин. Между градоначальником и исправником разница не так уж велика.
Олеша. Так может рассуждать человек с уездным мозгом.
Малышкин. Я кончил университет.
Олеша. Ваш университет - ничто перед моей Ришельевской гимназией. Мир делится на окончивших Ришельевскую гимназию и не окончивших ее.
Малышкин. Я с вами совершенно согласен. (Вздыхая.) Надо писать просто.
Олеша. А почему не сложно? "Нос" у Гоголя - это просто?
Малышкин. А "Шинель"? Мы все вышли из "Шинели".
Олеша. Прошу без цитат. Цитируйте только себя. Кавычки напоминают мне оттопыренные уши тупицы.
И начинался разговор о простоте и сложности - фейерверк афоризмов Олеши и очень вдумчивые и выстраданные размышления вслух Александра Георгиевича. Они прекрасно понимали друг друга, хотя каждый из них по-своему понимал трудное ремесло писателя, и слушать их было интересно.
Критика отмечала, что героя романа Малышкина "Севастополь" Шелехова многое сближает с героем "Зависти" Кавалеровым. Очевидно, и Олешу сближало с Александром Георгиевичем то, что они оба очень тонко чувствовали людей, подобных Кавалерову и Шелехову. Люди этого поколения ушли, молодежь нашего времени часто не понимает их сомнений, метаний, слабостей, но борьба за интеллигенцию, за наиболее жизнеспособную ее часть, была, и книги, где отражена эта борьба, останутся в нашей литературе.
...Перед тем, как писать эти страницы, я снова перечитал то, что оставил нам Юрий Олеша. Речь идет не о "Зависти", "Трех толстяках" и рассказах, а о его мемуарных страницах, критических заметках, очерках, где видишь его живого, с его стремительной манерой разговора, неожиданными метафорами, сравнениями. Как много он знал, как умел из бездны знаний выбирать что-то важное, чего другие не замечали, или в раздражении отбросить все, что ему казалось мелким, неважным...
Я однажды дал ему почитать книгу о Мейерхольде, изданную в Соединенных Штатах под претенциозным названием "Темный гений". Он прочел несколько страниц. По выражению его лица можно было понять отношение к книге.
Олеша хорошо понимал цену комплиментов белой эмиграции. Он не любил старый мир: "Над детством нашим стояли люди-образцы. Инженеры и директоры банков, адвокаты и председатели правлений, домовладельцы и доктора".
Он перечислял особые приметы своего детства: "Японская война, подвиг рядового Рябова, первый кинематограф, двухсотлетие Полтавской победы, еврейские погромы, генерал Каульбарс, убийство королевы Драги..." Но в заметках 1936 года он пишет еще о том дне, когда броненосец "Потемкин" стрелял по Одессе: "Было два выстрела. Я возвращался домой с вишнями, за которыми меня послали. Под грохотом первого выстрела я споткнулся и упал на ступеньках лестницы черного хода. Я помню желтый солнечный свет на широких досках ступенек и прыгающие со ступенек вишни".
Эти заметки назывались "Первое мая" и кончались так:
"Вечером - фейерверк.
Над тем же портом, над тем же городом, бульваром, над теми же красивыми зданиями, над той же Одессой, которая принадлежала авантюристам и продавцам живого товара, рассыпается фейерверк первомайского праздника рабочих, студентов, трудящихся".
Олеша пишет о комсорге, который погиб в борьбе с огнем во время пожара на пароходе "Трансбалт", о комсомольце Петре Рыкине.
Война застала Олешу в Одессе. На его глазах любимый город стал городом-героем. Потом он жил в Ашхабаде. Из Туркменистана он привез новеллу "Туркмен", прекрасную по мысли и полную любви к народу, который тепло принял его в трудные годы.
В Москве он остался без крова. В это трудное время Эммануил Казакевич поселил Юрия Карловича у себя. Это было благородное, истинное товарищество.
Теперь их обоих нет среди нас.
Нельзя винить в неустроенной жизни Олеши только его товарищей. Он умудрялся сам осложнять свою жизнь. Приехав из Ашхабада, он пропадал по целым дням и только ночью появлялся у меня, располагался на диване и засыпал. Мои домашние с ужасом заметили, что он спит одетым, не снимая пальто, надвинув на глаза шапку. После большой баталии он наконец укладывался в постель и спал, как все люди. Он был тих, обходителен, говорил шепотом, потому что в комнате рядом спали две девочки-школьницы, с ними он был очень ласков.
Олеша отлично понимал детей и знал их. И они его любили, иначе он не мог бы написать прелестную книгу "Три толстяка", которая жива, будет жить, превращенная им в пьесу, превращенная другими в балет, оперу и в конце концов когда-нибудь в фильм. Он работал над сценарием и стихотворным текстом для мультфильмов не потому, что надо было жить, а потому, что ему нравилось это простое и милое искусство - радость детей и взрослых.
Юрий Карлович любил животных, дружил с сиамским котом по кличке Мисюсь. Кличка эта, собственно, полагалась не коту, а кошке, но в Мисюси сначала не обнаружили кота, а потом он уже отзывался на кличку Мисюсь. Когда, приоткрыв лапкой дверь, кот просовывал свою наполовину черную мордочку, Олеша говорил:
- Вошел неизвестный в маске.
Мисюсь был угрюмый, недоверчивый старый кот, он не шел к людям, он усаживался против Олеши и смотрел на него голубыми, "цвета океана", глазами.
В заметке "Метафоры" Олеша писал: "Животные, как ничто другое, дают повод для метафор. О, я берусь из любой пасти, самой маленькой, вытащить целую ленту сравнений!" Олеша нарисовал, как тигр в клетке смотрит поверх людей, куда-то вдаль, избегая смотреть людям в глаза. И Олеша показывал, как смотрит вдаль тигр.
Юрий был, что называется, "профессиональный собеседник". Он ловил мысль на лету и отвечал мгновенно. Разговаривал он с самыми разными людьми. Я спрашивал его, о чем он мог говорить с теми, кого встречал на Пятницкой. Он отвечал:
- Очень интересно.
И среди тех, кто пришел проститься с ним, были и эти неизвестные нам люди, был сапожник из ларька в Климентовском переулке, девушки-официантки из кафе, - они прощались с ним со слезами на глазах.
Смерть уже однажды подкрадывалась к нему. Его увезли в больницу на операцию. Операция была труднейшая. Олешу спасли. Хирург, делавший операцию, писал стихи. Он навещал Юрия в комнате, которую тот снимал где-то на Сретенке.
Трое - Казакевич, профессор Минор и я - пришли тогда в больницу. Казакевича и меня не пустили, а профессор Минор в белом халате прошел к нему. У Минора белоснежная окладистая борода. Олеша потом рассказывал:
- Я решил, что уже умер и в раю и на меня глядит бог Саваоф.
Он называл смерть "курносая".
В тот раз "курносая" отступила. Но она взяла реванш. Странно - у Олеши было что-то вроде предчувствия. Он начал часто смотреть на себя в зеркало. Входил в комнату, не говоря ни слова, брал у меня со стола зеркало и долго смотрел. Мне кажется, что раньше он этого не делал. Меня это забавляло.
- Ну что вы там видите интересного? Небритый пожилой мужчина.
- Не скажите. - И он ставил зеркало на место.
За несколько дней до болезни он сказал мне как-то глухо:
- В меня что-то вошло. А в другой раз:
- Со мной что-то происходит.
Мы не обратили внимания на эти "что-то", он ведь любил недоговаривать.
Но болезнь набирала силу. И вдруг звонок:
- Серьезно болен Олеша. Посещать больного врачи не разрешали.
Через два дня поздно вечером лифтерша сказала мне, горестно вздохнув:
- Юрий Карлыч-то... сегодня.
Я понял не сразу. Не стало безмерно талантливого художника, умницы, товарища, с которым связано почти сорок лет безоблачной дружбы. И что осталось у меня, кроме книг? Веселое, ласковое его письмо в Париж и открытка - некоторое оправдание для себя. В ней было написано: