Грозное молчание. Жена вся дрожит от новой прихоти мужа, потому что вербочка — ее любимое деревцо.
Прохор Порфирыч подался к двери.
Через несколько времени генерал начал было опять:
— Итак, мой друг, я… принужден…
— Всех руби! — завизжала и закашлялась жена. — Всех режь!..
— Фу т-ты!
Блюдечко с горячим чаем полетело на стол; генерал быстро вышел, хлопнув дверью.
Порфирыч пятился. Жена генерала была близка к истерике, дети были парализованы зверством родителя и сидели с вытаращенными глазами. Тяжесть свинца висела надо всеми.
А "генерал" между тем заперся в своем мастеровом кабинете и, утирая большим костлявым кулаком слезы, думал:
"Господи!., за что же! за что же это?.. Отчего?" — спрашивал наконец он вслух… И все-таки он не знал этого "отчего". Надо всем домом, надо всей семьей генерала царило какое-то "недоразумение", вследствие которого всякое искреннее и, главное, действительно благое намерение его, будучи приведено в исполнение, приносило существеннейший вред. В те роковые минуты, когда он допытывался, отчего он безвинно стал врагом своей семьи, он припоминал множество подобных нынешней сцен и ужасался… Горе его в том, что, зная "свою правду", он не знал правды растеряевской… Когда он перед венцом говорил будущей жене: "ты должна быть откровенна и не утаивать от меня ничего, иначе я прогоню тебя или уйду сам", он не знал, что на такую, в устах жениха необычайную фразу последует следующий комментарий, переданный задушевной приятельнице:
"признайся, говорит, зарычал на меня ровно зверь… прогоню, говорит…" Он не знал, что слова его, всегда требовавшие смысла от растеряевской бессмыслицы, еще более бессмыслили ее.
Страх, который почувствовала жена генерала перед громким голосом и густыми бровями мужа, она как-то бестолково передала детям. Если, например, случалось, сидела она с ребенком и вертела перед ним блюдечком, то при звуках мужниных шагов считала какою-то обязанностию украдкой бросать блюдце и вертеть ложкой. "Ты что-то бросила?" — говорил муж. "Господи! вовсе я ничего не бросала". — "Я видел, что ты бросила что-то! Зачем же ты утаиваешь? Отчего ты не хочешь сказать мне?" — "Господи, да вовсе я ничего не бросала!" — "Я сам видел". Муж, рассерженный ложью, сердито хлопал дверью.
"Господи, — рассказывала жена приятельнице, — пришел, наорал, накричал, изругал… как какую самую последнюю… и за что? Ей-богу, только что вот этак-то блюдцем с Сеней играла… Господи, пошли ты мне смерть". Дети, устрашенные ужасом сцен, происходивших при появлении родителя, привыкли видеть в нем лютого зверя и врага матери. От "папеньки" старались прятаться, потихоньку думать, потихоньку делать и проч.
Так и пошло дело. Страх въедался в детей, рос, рос; бестолковщина растеряевских нравов, намеревавшихся идти по прадедовским следам не думавши, запуталась в постоянных понуканиях жить сколько-нибудь рассуждая. Растеряева улица, для того чтобы существовать так, как существует она теперь, требовала полной неподвижности во всем: на то она и "Растеряева" улица… Поставленная годами в трудные и горькие обстоятельства, сама она позабыла, что такое счастье. Честному, разумному счастью здесь места не было.
Не имея охоты оставаться в чайной, Порфирыч потихоньку спустился вниз, где были устроены две комнаты для детей.
У маленького продолговатого окна стояла дочь генерала с лицом, убитым какою-то тупою ненавистью. Яркое вечернее небо так приветно сияло перед ней, и чем больше прелести прибавлялось в нем, тем тупее, злее делалось лицо девушки, потому что бестолково возмущенная душа ее упорно отталкивала эту, посылаемую небом, ласку.
— Семен! — нетерпеливо и раздраженно заговорила она, — отдай мою книгу… я читаю… Отдай!
Семен лежа держал в руках книгу, бегал глазами по строкам и не видел ничего, подавленный тою же, висевшею надо всем домом, тупою тоской…
— Отдай мою книгу-у! Семен!
Книга с шумом летит в угол.
— Свинья!
— Ска тина!..
Прохор Порфирыч потихоньку поднялся с дивана и ушел.
На дворе он увидел генерала, который вытащил из сада и молча бросил под сарай срубленную вербу.
Очутившись за воротами, Порфирыч вздохнул свободнее, снова выпустил и растопырил концы галстука и весело тронулся в путь, намереваясь сделать еще один визит, столько же веселый, сколько и необходимый в видах расчета.
Стоял душный летний вечер; скромные обыватели переулков, по которым шел он, не зажигали огней и все "высыпали" за ворота или высунулись в окна, полураздетые от духоты.
В открытое окно из неосвещенной комнаты доносились звуки гитары, и кто-то пел:
Н-не ад-дной ли мы природы С т-табой, Фе-ня, раждены?
Становилось темнее и свежее.
Прохор Порфирыч стоял под окном маленького домика, выходившего окнами на площадь, носившую название "плацпарада": обыкновенно здесь происходят разного рода военные упражнения гарнизонных солдат; окно, с большим косяком кумачу в виде занавески, было открыто. Перед ним сидела девица с папироской и с необыкновенно аляповатой грудью, подпиравшей в подбородок.
Распространяя вокруг себя удушливый запах душистого мыла и розового масла, девица едва касалась губами папироски и пискливо говорила Порфирычу:
— Вы бы его привели сюда.
— Пом-милуйте, Таиса Семеновна! Тогда для них не будет этого, так сказать, рвения… Капитон Иваныч не такой человек.
Им много будет приятнее, когда ежели в случае, тайно!
Девица улыбнулась.
— Именно правда! — подтвердила изнутри комнат "тетенька". — Для мужчины первое дело — не подавай виду!
Особливо из купеческого сословия, он готов, кажется, себя заложить.
— Да как же-с! дело известное! Он в ту пору, то есть в случае интерес… Он тут голову прошибет, а уж доберется. По этому случаю, Таиса Семеновна, вы с Капитон Иванычем обойдитесь строго!.. "Эт-то что такое? Как вы осмеливаетесь?", а потом маленичко сдайтесь: "А конечно, мол, я точно без памяти от вашей красоты…" Ну, и прочее…
— Именно правда! — прибавила тетка. — Дай тебе господи за это всякого счастия!.. Как ты нам от души, так и мы тебе.
— Я истинно только из одного, что вижу я вашу доброту…
— И господь тебя не оставит… Это все зачтется.
— Я так думаю!
Тетенька удалилась в другую комнату; Прохор Порфирыч облокотился на подоконник и покуривал папироску, пуская дым в сторону, для чего всякий раз поворачивал голову назад.
Разговор принял более умозрительное направление: толковали о том, кто вероломнее. Девица доказывала против "мускова полу", Порфирыч выводил начистоту "женскую часть".
В другой комнате послышалось бульканье наливаемой жидкости.
— Тетенька! — сказала девица. — Хоть бы вы чуточку подождали… Ну, приедет кто?..
— Я каплю одну. Да опять и так думаю, пожалуй, что никто и не приедет, время постное.
Заскрипела кровать; тетенька легла спать.
— О-о, господи-батюшка, — шептала она, изредка икая… — сохрани и помилуй нас!
В это время к дому с грохотом подкатила пролетка, и с нее свалилось на землю три человека.
Послышалось непонятное мычанье.
— Тетенька! гости! — вскрикнула девица, подлетая к зеркалу и оправляя волоса. — Запирайте ставни.
В субботу мрачная физиономия Растеряевой улицы несколько оживает: в домах идет суетня с мытьем полов и обметаньем потолков, молотки на фабрике валяют с особенной торопливостью, на улице заметно более движения. Все полагают, что завтра, в воскресенье, почему-то будет легче на душе, хотя в то же время все вполне достоверно знают, что и завтра будет такая же смертельная тоска и скука, только слегка подрумяненная густым колокольным звоном да огромными пирогами, густо намасленными маслом. У генерала Калачова топят баню в складчину — кто дрова, кто воду; вследствие этого через улицу бегают девки, кучера, солдаты с водоносами, ушатами. В бане, по причине стечения множества субъектов обоего пола, идут веселые разговоры. Между вкладчиками, людьми благородными, вследствие разных "амбиций" происходят стычки за первенство обладания баней прямо после выхода генерала. Случаются поэтому ссоры.
Часов с шести вечера оживление еще приметней. Вместе с трезвоном колоколов поднимается стук дрожек и пролеток, развозящих по церквам православных христиан. Торопливо возвращаются с фабрик работницы, женщины и девушки; самоварщики целыми фалангами тащат ярко вычищенные самовары в склады; у каждого в руках по две штуки; изредка они останавливаются, становят ногу на тумбу и поправляются с своей ношей, подталкивая ее коленом. На фабриках идут расчеты.
В огромной комнате с низкими сводами столпился рабочий народ с книжками в руках и с крайне тревожными лицами: ждут расчета. И странное дело: как нетерпеливы они в то время, когда хозяин как-то бестолково оттягивает минуту расчета, разговаривая с приказчиком о совершенно посторонних предметах, столько же народ этот делается робким, трусливым, даже начинает креститься, когда наконец настает самая минута расчета и хозяин принимается громыхать в мешке медными деньгами. Начинается шептанье; передние ряды ежатся к задней стене; иные, закрывая глаза и заслонившись расчетной книжкой, каким-то испуганным шепотом репетируют монолог убедительнейшей просьбы хозяину: "Самойл Иваныч!., ради господа бога! Сичас умереть, на той неделе как угодно ломайте… Батюшка!.." Другие, рассматривая книжки один у одного, фыркают и исчезают в толпе.