«В Париже биллиарды больше наших, – подумал он почему-то. – И кии там кривые, шары толкают толстым концом…»
– А, ты портеру потребовал, тигра лютая, – весело сказал вернувшийся Насков. – Увлекательная мысль.
Он вытер руки о панталоны, налил полный бокал и выпил залпом.
– Будь здоров!..
«Из этого стакана не пить», – отметил в уме Штааль.
– Послушай, как влачатся твои дела с божественной Шевалье? – спросил развязно Насков, очевидно желавший развеселить проигравшего приятеля. – Мне говорил Бальмен…
– Никак.
– Рифма: чудак! Есть еще рифма, но об оной умолчу (он приложил палец к губе и сделал испуганное лицо, затем быстро засмеялся).
– Ты думаешь, так легко сойтись с госпожой Шевалье?
– А ты думаешь, так трудно? У тебя есть сто рублей?
«Нет», – хотел было ответить Штааль и утвердительно кивнул головой.
– Тогда завтра, часов в пять, поезжай к ней с посещеньем.
– Да я не знаком!
– Сие не требуется, сын мой. Ты приказываешь доложить. Божественная тебя принимает. «Madame, je suis très malheureux…)[46] – (Насков хорошо владел французским языком и считал необходимым грассировать; однако грассированье у него, как у всех нарочно картавящих людей, совершенно не походило на французское). «Сударыня, мне до смерти хочется попасть на ваш бенефис, но, увы, все билеты расписаны за два месяца. Вы одни можете ввергнуть меня в блаженство…» Тут ты бросаешь на стол сто рублей.
– Не видала она моих ста рублей.
– Видала, натурально. Но она бережлива, как всякая француженка, и жадна, как всякая актерка. Ста рублей за билет, стоящий три, рядовой дурак не даст. Кроме того, ты красивый мальчик. Я вижу отсель ее благосклонную улыбку.
– А дальше что? – спросил заинтересованный Штааль.
– Дальше ты можешь, например, сказать, что ты видел в Париже в ее роли знаменитую Нунчиати. Разумеется, ты ее и во сне не видал, но это не имеет никакого значения. «Ах, вы бывали в Париже?.. Простите, мосье, я не разобрала вашу фамилию». Ты называешь. Она ничего не понимает в русских фамилиях: ей все одно – что Шереметев (у него неожиданно вышло: Шемеретев), что Штааль…
– Или что Насков.
– Pardon, я Бархатной книги…
– А я шелковой, – сказал Штааль и сам покраснел от того, что так глупо сострил. – К тому же у нас нет под рукою Бархатной книги.
– Позволь. Я тебе докажу. Мой пращур…
– Не трудись.
– Впрочем, не в этом дело. Повторяю, божественная ничего не понимает. Ты горячо восклицаешь, что Нунчиати и Давиа не достойны быть у ней служанками. Она мило и конфузливо улыбается: «Мосье, вы преувеличиваете…» – «Сударыня, я клянусь…» Клянись всем, что придет в голову, это тоже не имеет значения. Если хочешь, моей жизнью, не препятствую. Цени любезность, потому что по правде Давиа много лучше твоей Шевалье. Кому и знать, как не мне: не скрою, дело прошлое, прелестная Давиа дарила меня своей милостью…
– Об этом я что-то не слыхал.
– Cher ami,[47] ты тогда бегал под столом. Я потратил на нее более ста тысяч.
– И того не слыхал. Я думал, ты и десяти тысяч не имел сроду.
– Ты думал? Так ты не думай. Ежели ты будешь думать, то что будут делать Аристотель, Платон, Фукидид? Кстати, ты знаешь, как звали жену Фукидида? Фукибаба… Понимаешь: жена Фуки-дида Фуки-баба.
Он залился мелким смехом.
– Старо! Еще в училище слышал.
– Старый друг лучше новых двух. И даже лучше новых трех… Passons…[48] Я продолжаю. Божественная улыбается еще милее и безмолвственно взирает на тебя с вожделением. На твоей очаровательной фигуре, к счастью, ничего не написано: может быть, у тебя, опричь наличного капиталу, сто тысяч душ. Ты просишь дозволения бывать в доме. «Ах, я буду очень рада…» Dixi.
– Скорее всего, меня просто не примут: «Барыня велели узнать, что вам угодно?»
– Tiens,[49] об этом я не сделал рефлексии… Впрочем, это не беда. Ты становишься нахален: «Скажи, что имею важнейшее персональное дело». Девять шансов из ста… я хочу сказать, девять шансов из десяти: тебя примут.
– Ну а ежели у меня нет сейчас свободных ста рублей? – краснея, сказал Штааль.
– Ах вот что, – разочарованно протянул Насков. – Тогда другое дело. К сожалению моему, я беру назад все ценное и мудрое, что было мною сказано. Тогда проклинай свою столь плачевную судьбу. Человек, не имеющий ста рублей, не достоин звания человека. Dixi.
– Предположим, я мог бы взять взаймы.
– Не будем предполагать, сын мой. Достать взаймы сто рублей в этой развратной себялюбивой столице! Не льстись несбыточным сном… Разве что жалованья подождешь? Поголодай, правда: нет беды в том, чтоб поголодать для любимой женщины. C’est une noble attitude[50] (слово «attitude» тоже у него не вышло). Кстати, прости, я выпил весь твой портер. Не заказываю для тебя другой бутылки: ты, натурально, обиделся бы, и ты был бы прав… Теперь видишь, как это просто? Вперед всегда слушай дяденьку… Ты еще остаешься? Тогда прощай, я бегу. Еще надо быть во дворце. Я обещал одному человеку (он назвал громкую фамилию). Скоро придешь сюда опять?
– Едва ли… Впрочем, может, завтра приду.
– Приходи, отыграешься. Ты сделал успехи, сын мой, я тебе говорю. Прощай, расцеловываю тебя, однако лишь мысленно.
Он застегнул плащ на одну пуговицу и своей бодрой лошадиной походкой вышел из биллиардной.
«Куда же мне пойти? Скука какая! – подумал тоскливо Штааль. Наклонившись к столику – так, чтобы никто не видел, – он заглянул в кошелек. – Три, шесть, семь рублей… Потом опять буду в ресторации обедать в долг… Господи, когда же придет конец этой нищете!»
Дела его не улучшались от того, что он постоянно размышлял и говорил о преимуществах богатых людей перед бедными. Зорич умер и ничего ему не оставил. Штааль, стыдясь, ловил себя на том, что вспоминал о своем воспитателе не иначе как со злобой.
Он встал, сердито протянул руку поверх головы скромного посетителя, который робко искоса на него смотрел с дивана, и снял с гвоздя шинель. Освободившийся биллиард уже снова был занят; лакей с обреченным видом нес назад только что убранные шары. Штааль повернулся, надевая шинель, и опять ему у третьего биллиарда попался на глаза тот же желто-седой затылок.
«Что денег я тогда извел в Париже! – подумал он. – Ведь и Семен Гаврилович немало прислал, и Безбородко дал на ту дурацкую командировку. Обоих более нет в живых. Прошла и моя молодость, – верно, и я скоро околею… Питт тоже тогда предлагал денег, я сблагородничал, отказался. Теперь пригодились бы… Глупый я был мальчишка!»
Он вздохнул и направился к двери. Проход мимо третьего биллиарда был занят игравшим с борта чиновником. Штааль остановился, пренебрежительно глядя на новую знаменитость. Удар вышел очень искусный.
– Ну и молодец! – воскликнул восторженно один из зрителей. – Такого шара сам Яков не сделает.
– Bien joué,[51] – пробормотал кто-то у стены.
Штааль оглянулся – и вздрогнул.
«Да нет, быть не может!.. Ужели Пьер Ламор?..»
Старик показывал лакею на стакан, стоявший перед ним на столике.
– Полтинничек с вас, барин. Полтинник, – особенно внятно и вразумительно говорил лакей.
– Vous ferez porter ca sur ma note. Je suis au numéro douze.[52]
Лакей улыбался глупой улыбкой непонимающего человека.
«Разумеется, Ламор… Господи!..»
Штааль быстро подошел к старику.
– Вы меня не узнаете? – по-французски спросил он дрогнувшим голосом.
Старик смотрел на него удивленно. Вдруг улыбка пробежала в его глазах.
– Quel heureux hasard![53] – сказал он, протягивая приветливо руку.
– Вы? В Петербурге? Какими судьбами?
– Да, я здесь живу, у Демута.
– В Петербурге?
Ламор рассмеялся:
– Как видите… В самом деле, какая странная встреча! Так вы военный? Как же вы поживаете?
– Да ничего…
Они смотрели друг на друга, не зная, что сказать.
– Вы мало изменились…
– Будто? А вас я едва узнал… Ведь лет шесть прошло? Вы тогда были совсем мальчиком. Очень это много в вашем возрасте, шесть лет… Вот не думал встретить здесь старого приятеля. Я зашел из столовой сюда в биллиардную, не хотелось подниматься в свою комнату. Да вы что ж, спешите? Посидите со мною…
– С удовольствием.
– Ну и прекрасно, я рад! Хотите, сядем в том углу, там никого нет… И вина велите подать.
– Принеси бутылку бордо, Кирилл, вон туда, – приказал Штааль лакею, стоявшему около них с недоверчивым видом.
– В три рубли или в четыре прикажете?
– В три.
Они сели за стол в темном углу комнаты.
– Я когда-то очень любил биллиард, – сказал Ламор.
«Предложить ему сыграть партию? Нет, неловко такому старику», – подумал Штааль.
– А мосье Борегар?.. Ведь его казнили? – вдруг вскрикнул он.
Проходивший мимо гость на них оглянулся. Ламор пожал плечами.
– Comme tout le monde, mon jeune ami, comme tout le monde,[54] – сказал он.
За кулисами Каменного театра было полутемно, холодно и неуютно. Кое-где уже горели лампы. В огромных пустых пространствах позади сцены бродило несколько посетителей репетиций. Штааль, впервые попавший за кулисы, осторожно ступал по доскам пола, боясь провалиться в люк или ущемить ногу в пересекавших пол узких щелях. Он растерянно смотрел на канаты, уходившие куда-то вверх, на огромные зубчатые колеса, на торчавшие повсюду деревянные рамы. Все здесь было непонятно и таинственно, но нисколько не поэтично: Штааль иначе себе представлял кулисы. Пахло пылью и крысами.