– Я думаю, нет затруднений создать подобную организацию при нашем арестантском знании людей и умении со взгляда отметать предателей – вот как мы сейчас друг другу доверяем, с первого разговора. Нужно всего от трёх до пяти тысяч отважных, инициативных и умеющих владеть оружием людей, плюс – кому-нибудь из технических интеллигентов…
– Которые атомную бомбу делают?
– …установить связь с военными верхами…
– То есть со шкурами барабанными!
– …чтоб обезпечить их благожелательный нейтралитет. Да и убрать-то надо только: Сталина, Молотова, Берию, ещё нескольких человек. И тут же по радио объявить, что вся высшая, средняя и низшая прослойка остаётся на местах.
– Остаётся?! И это – ваша элита?..
– Пока! Пока. В этом особенность тоталитарных стран: трудно в них переворот совершить, но управлять после переворота ничего не стоит. Макиавелли говорил, что, согнав султана, можно завтра во всех мечетях славить Христа.
– Ой, не прошибитесь! Ещё неизвестно, кто кого ведёт: султан ли – их, или они – его, только сами не сознают. И потом: этот нейтралитет генерал-кабанов, которые целые дивизии толпами гнали на минные поля, чтоб только самих себя сберечь от штрафняка? Да они в клочья разорвут всякого за свой свинарник!.. И потом же – Сталин от вас уйдёт подземным ходом!.. И потом ваших инициативных пять тысяч если не возьмут сексотами, так – пулемётами, из секретов… И потом, – волновался Нержин, – пяти тысяч таких, как вы, – в России нет! И потом – только в тюрьме, а не на семейной воле, мужчина так свободен в мыслях, не связан в поступках и готов к жертвам! – а из тюрьмы-то как раз ничего и не сделаешь!.. Вы хотели, чтоб я искал недочётов в вашем проекте? Да он из одних недочётов и состоит!! Это – урок нашему физико-математическому надмению: что общественная деятельность – тоже специальность, да какая! Бесселевой функцией её не опишешь! Но даже не в этом! даже не в этом! – он уже слишком громко говорил для чёрной тихой лестницы. – Вы имели несчастье искать советчика во мне! – а я вообще не верю, что на Земле можно устроить что-нибудь доброе и прочное. Как же я возьмусь советовать, если я сам не выдеру ног из сомнений?
С ледяною ровностью Герасимович напомнил:
– Перед самым тем, как был изобретен спектральный анализ, Огюст Конт утверждал, что человечество никогда не узнает химического состава звёзд. И тут же – узнали! Когда вы на прогулке шагаете, развевая фронтовой шинелью, – вы кажетесь другим.
Нержин запнулся. Он вспомнил вчерашнее спиридоново «волкодав прав, а людоед нет» и как Спиридон просил у самолёта атомной бомбы на себя. Эта простота могла захватно овладеть сердцем, но Нержин отбивался, сколько мог:
– Да, я иногда увлекаюсь. Но ваш проект слишком серьёзен, чтобы разрешить высказаться сердцу. А вы не помните той франсовской старухи в Сиракузах? – она молилась, чтобы боги послали жизни ненавистному тирану острова, ибо долгий опыт научил её, что всякий последующий тиран бывает жесточе предыдущего? Да, мерзок наш режим, но откуда вы уверены, что у вас получится лучше? А вдруг – хуже? Оттого, что вы хорошо хотите? А может, и до вас хотели хорошо? Сеяли рожь, а выросла лебеда!.. Да чего там наша революция! Вы оглядитесь на… двадцать семь веков! На все эти виражи безсмысленной дороги – от того холма, где волчица кормила близнецов, от той долины олив, где чудесный мечтатель проезжал на ослике, – и до наших захватывающих высот, до наших угрюмых ущелий, где только гусеницы самоходных пушек скрежещут, до наших перевалов обледенелых, где через лагерные бушлаты проскваживает семидесятиградусный ветер Оймякона! – я не вижу, зачем мы карабкались? зачем мы сталкивали друг друга в пропасти? Сотни лет поэты и пророки напевали нам о сияющих вершинах Будущего! – фанатики! они забыли, что на вершинах ревут ураганы, скудна растительность, нет воды, что с вершин так легко сломать себе голову? Вот здесь, посветите, есть такой Замок святого Грааля…
– Я видел.
– Там ещё будто всадник доскакал и узрел – ерунда! Никто не доскачет, никто не узрит! И меня тоже отпустите в скромную маленькую долинку – с травой, с водой.
– На-зад? – раздельно, без выражения отчеканил Герасимович.
– Да если б я верил, что у человеческой истории существует перёд и зад! Но у этого спрута нет ни зада, ни переда. Для меня нет слова, более опустошённого от смысла, чем «прогресс». Илларион Палыч, какой прогресс? От чего? И к чему? За двадцать семь столетий стали люди лучше? добрей? или хотя бы счастливей? Нет, хуже, злей и несчастней! И всё это достигнуто только прекрасными идеями!
– Нет прогресса? нет прогресса? – тоже переступая осторожность, заспорил Герасимович омоложённым голосом. – Этого нельзя простить человеку, соприкасавшемуся с физикой. Вы не видите разницы между скоростями механическими и электромагнитными?
– Зачем мне авиация? Нет здоровей, как пешком и на лошадках! Зачем мне ваше радио? Чтоб засмыкать великих пианистов? Или чтоб скорей передать в Сибирь приказ о моём аресте? Нехай себе везут на почтовых.
– Как не понять, что мы – накануне почти безплатной энергии, значит – избытка материальных благ. Мы растопим Арктику, согреем Сибирь, озеленим пустыни. Мы через двадцать-тридцать лет сможем ходить по продуктам, они станут безплатны, как воздух. Это – прогресс?
– Избыток – это не прогресс! Прогрессом я признал бы не материальный избыток, а всеобщую готовность делиться недостающим! Но – ничего вы не успеете! Не согреете вы Сибири! Не озелените пустынь! Всё, простите, к…ям размечут атомными бомбами! Все к…ям перепашут реактивной авиацией!
– Но безпристрастно – окиньте эти виражи! Мы не только делали, что ошибались, – мы и всползали наверх. Мы искровавили наши нежные мордочки об обломки скал – но всё-таки мы уже на перевале…
– На Оймяконе!..
– Всё-таки на кострах мы уже друг друга не жжём…
– Зачем возиться с дровами, есть душегубки!
– Всё-таки веча, где аргументировали палками, заменились парламентами, где побеждают доводы! Всё-таки у первобытных отвоёван habeas corpus act! И никто не велит вам в первую брачную ночь отсылать жену сюзерену. Надо быть слепым, чтобы не увидеть, что нравы всё-таки смягчаются, что разум всё-таки одолевает безумие…
– Не вижу!
– Что всё-таки созревает понятие «человеческая личность»!
По всему зданию разнёсся продолжительный электрический звонок. Он значил: без четверти одиннадцать, сдавать всё секретное в сейфы и опечатывать лаборатории.
Оба поднялись головами в слабый фонарный свет от зоны.
Пенсне Герасимовича переливало как два алмаза.
– Так что же? Вывод? Отдать всю планету на разврат? Не жалко?
– Жалко, – уже ненужным шёпотом, упавшим шёпотом согласился Нержин. – Планету – жалко. Лучше умереть, чем до этого дожить.
– Лучше – не допустить, чем умереть! – с достоинством возразил Герасимович. – Но в эти крайние годы всеобщей гибели или всеобщего исправления ошибок – какой же другой выход предлагаете вы? фронтовой офицер! старый арестант!
– Не знаю… не знаю… – видно было в четверть-свете, как мучился Нержин. – Пока не было атомной бомбы, советская система, худостройная, неповоротливая, съедаемая паразитами, обречена была погибнуть в испытании временем. А теперь если у наших бомба появится – беда. Теперь вот разве только…
– Что?! – припирал Герасимович.
– Может быть… новый век… С его сквозной информацией…
– Вам же радио не нужно!
– Да его глушат… я говорю, может быть в новый век откроется такой способ: слово разрушит бетон?
– Чересчур противоречит сопромату.
– Так и диамату! А всё-таки?.. Ведь помните: в Начале было Слово. Значит, Слово – исконней бетона? Значит, Слово – не пустяк? А военный переворот… невозможно…
– Но как вы это себе конкретно представляете?
– Не знаю. Повторяю: не знаю. Здесь – тайна. Как грибы по некой тайне, не с первого и не со второго, а с какого-то дождя – вдруг трогаются всюду. Вчера и поверить было нельзя, что такие не́роды могут вообще расти, – а сегодня они повсюду! Так тронутся в рост и благородные люди, и слово их – разрушит бетон.
– Прежде того понесут ваших благородных кузовами и корзинами – вырванных, срезанных, усечённых…
91. Да оставит надежду входящий
Вопреки предчувствиям и страхам понедельник проходил благополучно. Тревога не покинула Иннокентия, но и равновесное состояние, завоёванное им после полудня, тоже сохранялось в нём. Теперь надо было на вечер обязательно скрыться в театр, чтобы перестать бояться каждого звонка у дверей.
Но зазвонил телефон. Это было незадолго до театра, когда Дотти выходила из ванной.
Иннокентий стоял и смотрел на телефон, как собака на ежа.
– Дотти, возьми трубку! Меня нет, и не знаешь, когда буду. Ну их к чёрту, вечер испортят.
Дотти ещё похорошела со вчерашнего дня. Когда нравилась – она всегда хорошела, а оттого больше нравилась – и ещё хорошела.