То есть – власть, как бы равносильную власти Государя!
То есть – совершить государственный переворот? Переступить присягу и клятву? Выступить – первым мятежником – и против помазанника Божьего?
Но Родзянко не был мятежник!!
Но – Отечество погибало, а Родзянко за него отвечал!!
Да может, от этих назойливых голосов, обступивших лиц он и решить не мог? Ему надо было сосредоточиться, так хорошо подумать, как никогда в жизни не думал. Собственный его кабинет, всем думцам открытый, перестал быть таким местом.
– Вот что, господа. Если так – то оставьте меня в уединении. На четверть часа, на полчаса. Я должен подумать наедине со своей совестью.
Согласились, некоторые неохотно, особенно Милюков, не хотел отрываться. Стали выходить гуськом в соседний кабинет Коновалова.
Увы, как бы и не отгородился. Там, за этой одинарной дверью, он их всё так же видел и чувствовал: как они собрались, ждут, понуждают. Для них – решение уже было как бы и принято.
А ему без подставленных советов – тоже оказалось не на что опереться.
Помолиться? Это он оставлял на потом.
Что ему ещё мешало всё время, обидно? А вот что: кто же будет власть? Каким молчаливым заговором, терпеливыми интригами Милюкова они вытеснили Председателя Думы с кандидатов в премьеры? Почему – Львов? С какой стати – Львов? Какой у него государственный опыт? Да его и в Петрограде нет, а тут каждая минута…
Но сам Родзянко – не мог же им сказать об этом. А никто другой не догадывался? Все его так уважали, а никто не предлагал.
Нет, что же было делать?? Что делать?
Он представил себе хорошо знакомое лицо Государя – и мягкое, и такое иногда светлое, а – плохо проницаемое. И последние их крутые, тяжёлые разговоры на аудиенциях – в январе и в феврале. Родзянко никогда не умел сдержать своего раскатистого гнева, а Государь всегда умел. Но в последний раз был так его лоб тёмен, что вот-вот промелькнёт и зигзагом молния.
И что ж он скажет, когда узнает, что Родзянко сам объявил себя властью?
А – почему не мог он ответить ни слова ни на вчерашнюю телеграмму, ни на сегодняшнюю? – как будто Родзянко жаловался ему на своё здоровье, а не доносил, что Россия гибнет.
Уже устав держать руками голову, он теперь руки держал над собой, сплетённым замком.
Ах, как невозможно было решиться! как – не на что было опереться! И истекали четверть часа. Большие настенные часы показывали полночь.
Вдруг (он еле успел опустить руки с головы) приоткрылась дверь из кабинета Коновалова – и всунулось обросшее лицо Шидловского. И заговорил не нудновато, как всегда он тянул, но необычно для него, крайне взволнованно:
– Михаил Владимирович! Простите, что я безпокою вас и в эту минуту. Но чрезвычайно важное сообщение.
– Да? – не досадливо, но с надеждой спросил Родзянко. Какого-то экстраординарного известия ему именно и не хватало для решения. Может быть, вот оно и есть? Какого-то малого довеска не хватало на весах, в ту или другую сторону.
Шидловский вступил весь:
– Сейчас звонили из Преображенского полка. По поручению офицеров полка – мой племянник Нелидов, он служит там. Он просил меня передать вам и всем здесь: что офицеры и солдаты Преображенского полка предоставляют себя в распоряжение Государственной Думы!
С неожиданности Родзянко выслушал, сидя за столом, но тотчас и встал, старый кавалергард. Это звучало как клик десятка фанфар: любимое Петрово детище, Преображенский полк, первый полк русской армии! – предлагал ему поддержку! склонился под знамя Государственной Думы!
(Такими фанфарами прозвучало – не ухватывала мысль поправить: Преображенский полк – весь на фронте, а здесь – тыловой запасной батальон.)
Родзянко ощутил могучие волны подъёма в своей могучей груди. Он сам стоял как на параде преображенцев, он слышал их марш!
И – голосом для плаца, не для одного Шидловского в кабинете, объявил:
– Благодарю за весть, Сергей Илиодорович! Я – принимаю власть!
Поправился:
– Государственная Дума – принимает власть!
Пешехонов в Таврическом. – Муки литературной комиссии Совета.Проникнув в Таврический, Пешехонов стал на каждом шагу встречать знакомых, как будто нарочно все его знакомые сговорились в этот вечер устроить всеобщее свидание под сводами Государственной Думы.
И не забывая о жгучей заботе, он каждого спрашивал: предусмотрен ли захват охранки, послан ли автомобиль? Большинство не знали, а кто говорил, что послан. Не было такого распорядителя, к кому бы обратиться. Народу было очень много, а – ни головы, ни смысла.
В Екатерининском зале в разных местах солдаты располагались, как в третьем классе вокзала, лёжа на полу, а ружья в козлах.
Солдат-то было разрозненных сотни – а офицеров не видно, какие-то прижатые. И странно, и тревожно. Странно, потому что в столице много офицеров передовых, правильно думающих – и как же в такой день и при таких событиях они все куда-то скрылись? И какая же судьба ждала восставшие солдатские массы без офицеров? как же они поведут бой?
Во всяком случае, было сейчас тут людей в тридцать раз больше, чем в перерыв самого людного думского дня. А если толкаться по густоте коридоров и открывать подряд двери – то и в каждой комнате тоже сидели, или заседали, или беседовали по десять, по двадцать человек.
Но в коридоре ему не пришлось расспрашивать, где же дверь Совета, – появился один из партийных товарищей, народный социалист, и подхватил его под локоть:
– Алексей Васильич, скорей! В Совете нет нашего представителя, сформируют всё без нас!
Пешехонов дал себя подогнать, подвести – и вступил в заседание Совета.
Но не успел по близорукости оглядеться, как кто-то из знакомых выкрикнул его кандидатуру в литературную комиссию, писать воззвание – таким образом, кажется, он не захватывал для своей партии места в Совете? Но не нашёлся возразить при баллотировке – и вот уже был избран.
И тотчас же, торопясь к делу, вся литературная комиссия вышла из общего заседания, и так Пешехонов тоже вышел, не успев полюбоваться на Совет и повлиять на ход его.
В комиссию кроме Пешехонова попали – Соколов, Нахамкис, Гиммер и Шехтер. Соколов, тут уже всё знающий, бодро вёл их занимать помещение. Всё правое крыло стало нашим, всё забито и полно. Тогда Соколов повёл их на левую половину, думскую, и там они самовольно захватили кабинет Коновалова.
Вокруг его письменного стола с телефоном расселись, но непоседливый юркий Гиммер отпросился на пять минут, пообещав им собрать новости из штаба обороны, который тут близко. Действительно, неплохо было бы им, прежде чем составлять воззвание к населению, хоть узнать, что делается в боях.
Гиммер вернулся с ворохом новостей, хотя признался, что собрал не от членов штаба, а у дверей. Новости были скорей грозные, чем радостные. С одной стороны: Кронштадт перешёл на сторону народа! (Но в Кронштадте никто и не сомневался, зная его традиции.) С другой: царские министры собрались в Адмиралтействе, и там их охраняют с артиллерией, много войск. Так что враждебный центр был налицо – сохранился и готовил удар. И ещё какие-то новости о Петропавловке, но никто точно не знает: не то она сдаётся Таврическому, не то прислала ультиматум, чтоб сдался Таврический, иначе откроет огонь.
Последнее было гораздо более вероятно. Вообще, кто годами испытывал на себе неумолимое давление царского режима, знал его когти, – тот скорей мог поверить, что реакция собирает силы отпора – и удар будет сокрушительный.
Да вот и самое страшное: правительственные войска уже прибывают в Петроград! На Николаевском вокзале уже высадился нето 177-й, нето 171-й пехотный полк – и на Знаменской площади ведёт бой против революционного отряда.
Шехтер хватал себя за голову при каждой новости и только повторял:
– Погибнем мы! Погибнем!..
Лучше б Гиммер за этими новостями не ходил – только перебил всё настроение. Какой там «революционный отряд» может удержаться на Знаменской площади! – могут быть депутаты от полков, могут быть бродячие солдаты, – но боеспособного революционного отряда быть не может.
Под этими впечатлениями овладела литературной комиссией вялость, – высказывались нехотя, умолкали. Думали, только не об этом воззвании. Даже Гиммер в своём витье понеподвижнел, Соколов лишился неистребимого оживления. И Нахамкис при своей видной мужественной фигуре – рухло осел.
Может быть, им всем не миновать близкой расправы.
– Но, товарищи, – бодрился и стыдил их пятидесятилетний Пешехонов, старше их всех, – но мы так и до утра ничего не составим. Давайте же думать!
Никак бы им не сговориться, если б они стали давать политическую оценку момента: что именно произошло и что ожидалось бы завтра, – даже среди меньшевиков было четыре линии, а тут ещё Пешехонов. И даже почему произошло – тоже им было трудно согласовать: одни предлагали сослаться на военные неудачи, другие не соглашались, потому что армия и оборона не должны были быть поставлены под сомнение. Тогда о нехватке продовольствия в столице? И тут находились голоса против, Нахамкис считал, что это принизило бы значение революционного момента.