27 февраля – самый «длинный» день Третьего Узла. Можно сказать, что в структуре «Марта…» он занимает ту же позицию, что сам «Март…» в структуре «Красного Колеса». И то, что из ста трех глав о 27 февраля только три воротынцевских посвящены нормальной (путаной, трудной, грешной, но предполагающей выбор, может и несчастливой, но свободной) человеческой жизни, четко указывает читателю: хотя главные политические «свершения» впереди, бунт не шагнул за пределы столицы (многим персонажам кажется, что подавить его не так уж трудно), жестокость не стала господствующей нормой, именно этот день делит историю страны на до и после.
На этот же вывод работают обрамляющие 27 февраля главы. Вслед за пробуждением волынцев (68), уже решившихся нарушить приказ (сговор унтеров отнесен к 26 февраля – 67), но еще не совершивших первого преступления – убийства штабс-капитана Лашкевича, после которого бунт снежным комом покатится по Петрограду (70), помещен пророческий сон Козьмы Гвоздева. Столетний святой (лишь сперва показавшийся «простым деревенским») дед неудержимо рыдает. Сновидец, несправедливо посаженный в тюрьму рабочий активист, пытается утешить старика («За меня не плачь, меня скоро выпустят»), но, взглянув в его мудрые очи, понимает:
«…нет, не скоро. <…> Долже человеческой жизни. <…>
И тогда ещё ледяней запало Козьме: да может он – и не по мне? По мне одному никак столько слёз быть не может.
А – по ком же?..
Такого и сердце не вмещает» (69).[2]
Завершается же 27 февраля (а с ним и первая книга «Марта…») уходом великого князя Михаила Александровича из Зимнего:
«Он – разумно перекрывался? Или – бежал? Или – ушёл из-под крова семи поколений Романовых – последним из них?
Правнук жившего здесь императора (Николая I, воплощающего могущество, но и надрыв державы. – А. Н.), внук убитого здесь императора (Государь-Освободитель Александр II был смертельно ранен на Екатерининском канале, но расстался с жизнью в своем царском доме. – А. Н.) – он бежал как за всех за них, унося с собою и их? <…>
Беря военный шаг, пошёл последним коридором» (170).
Концовки всех четырех книг «Марта…» (как и все солженицынские «рубежные» главы) акцентированно символичны. (О сложной «рифмовке» финалов речь пойдет ниже.) Бегство Михаила (не столько сам исторический факт, сколько его трактовка) предсказывает и отречение Николая, и отказ Михаила занять престол, и захват дворца, обращенного в резиденцию Временного правительства, большевиками как символическую кульминацию октябрьского переворота, и бессудные убийства обоих уклонившихся от царской миссии братьев, и конец империи. «Последним коридором» движется не только великий князь по родовому дому, но и все русское царство.
После 27 февраля остановить Красное Колесо невозможно: безуспешность продуманных и четких действий кутеповского отряда (79, 88, 108, 116), тщетность сопротивления бунту верных долгу офицеров, «Фермопилы четырёх прапорщиков» (91), истории Нелидова (86, 134) и братьев Некрасовых (99, 141) суть предвестья поражений, которые станут уделом людей чести, нежданно оказавшихся одинокими и теряющих друг друга в разгуле стихии (день за днем, месяц за месяцем, год за годом).
После поворотного дня время становится менее плотным. 28 февраля и 1 марта – по шестьдесят семь глав. 2 марта – сорок девять. Именно в этот день – самый «короткий» из «длинных», разделенных по времени суток, собственно революционных, судьбоносных, – Государь подписывает отречение (349), а главу об оставшемся наедине с собой уже бывшем императоре – и всю вторую книгу – вершит беспросветное речение: «ЦАРЬ И НАРОД – ВСЁ В ЗЕМЛЮ ПОЙДЁТ» (353). 3 марта – пятьдесят четыре главы. Далее повествование возвращается к докатастрофному ритму. Количество приходящихся на день глав сразу же уменьшается более чем вдвое, а затем (с небольшими колебаниями) последовательно убывает: от двадцати четырех глав на день (4 марта) до десяти (17 марта). В последний день (18 марта) автор вновь выводит на сцену многих основных участников событий, дабы показать, в каком состоянии разные социальные группы и несхожие персонажи переходят из эры революции в период народоправства, – потому число глав опять возрастает, но несильно (их здесь шестнадцать).
Такое композиционное решение обусловлено не только необходимостью представить дни, когда происходило собственно крушение старого порядка, особенно подробно. Переход к менее динамичному и детализированному повествованию (таким оно кажется лишь на фоне пяти немыслимо взвихренных дней!) показывает, что все персонажи (настигнутые революцией раньше или позже, встретившие ее с восторгом или негодованием, принимающие непосредственное участие в происходящем или пытающиеся от истории дистанцироваться) теперь вынуждены жить по неведомым раньше правилам, что бушевавшая пять дней буря не затихла (как хотят уверить себя некоторые – и разные – герои), но стала нормой. Пусть для кого-то отвратительной, пугающей, ненавистной, подлежащей исправлению или устранению, «временной», но все равно – нормой. Это и означает, что революция действительно победила, что имперский – петербургский – период русской истории ушел в небытие, утянув с собой надолго (будем вместе с автором «Красного Колеса» надеяться, что не навсегда) всю Россию с ее многовековой, великой и отнюдь не однолинейной историей.
«Март…» – книга о расплате не только за противостояние власти и общества в пореформенной России, но и за весь «петербургский период». Сказано об этом уже в самом начале Узла. После отчета о думских прениях по продовольственному вопросу, после не расслышанного думцами предупреждения министра земледелия Риттиха ( «Может быть, последний раз рука судьбы подняла те весы, на которых взвешивается будущее России»), после разудалых восклицаний Чхеидзе («Как можно продовольственный вопрос в смысле чёрного хлеба поставить на рельсы?.. Единственный исход – борьба, которая нас привела бы к упразднению этого правительства! Единственное, что остаётся в наших силах, – дать улице здоровое русло!» – левый оратор оказывается пророком, хотя сам едва ли верит собственным словам) раздается голос автора:
«Так заканчивался двухсотлетний отечественный процесс, по которому всю Россию начал выражать город, насильственно построенный петровскою палкой и итальянскими архитекторами на северных болотах, НА БОЛОТЕ, ГДЕ ХЛЕБА НЕ МОЛОТЯТ, А БЕЛЕЕ НАШЕГО ЕДЯТ, а сам этот город выражался уже и не мыслителями с полок сумрачной Публичной библиотеки, уже и не быстрословыми депутатами Государственной Думы, но – уличными забияками, бьющими магазинные стёкла оттого, что к этому болоту не успели подвезти взаваль хлеба» (3в).
Как крушат булочные («Бей по белому! бей по сладостям! Мы не жрём – и вы не жрите! Не доводите, дьяволы!!..»), мы уже видели. И как силком тащат на улицу степенных рабочих «идейные» и «фулюганы», как весело вливается в потешный бунт «чистая невская публика», как соблюдают «правила игры» драгуны и казаки («Никто ни на кого не сердится. Смеются»), как теряется перед толпой городская власть – тоже видели (2). И знаем, что Государь, просидевший два месяца «в замкнутой тихости Царского села» (первые слова Узла), отбыл в Ставку, «к немудрёной, непринуждённой жизни <…> без министерских докладов». Отбыл – не покарав по закону убийц Распутина, не распустив Думу, не приняв во внимание вестей о готовящемся заговоре, не прислушавшись к очередным просьбам о введении ответственного министерства, не уволив вызывающего общее раздражение Протопопова – то есть не совершив ни одного значимого действия.
«После петербургских государственных забот и без противных официальных бумаг очень славно было лежать в милом поездном подрагивании» (1).
Император стремится прочь от своей столицы, вовсе не думая о том, сколько ржаного хлеба туда ежедневно поступает и как на петроградских улицах должен поддерживаться порядок – на то есть чиновники соответствующих министерств. Не веря в заговор «образованных» («во время войны никакой русский не пойдёт на переворот, ни даже Государственная Дума, в глубине-то все любят Россию»), Николай еще меньше ждет удара от простого люда. Меж тем его изрядная часть (особенно – в больших городах, прежде всего – в столице) уже совсем не похожа на тот «отдалённый, немой, незримый православный народ» (1), о котором с любовью думает император. Если мерзнущие в хвостах у хлебных лавок бабы запросто разъясняют, куда подевалась мука: «Да царица немцам гонит, им жрать нечего» (2), то значит, мистической связи царя и народа, в которую всей душой верит последний самодержец, подходит конец. Да, это петроградский разговор, но в том и трагедия России, что за два имперских столетия страна привыкла смиренно оглядываться на этот величественный и завораживающий город, принимать его нормы, следовать его примеру. Кто бы ни выражал волю Петербурга. Хоть бы и шальная толпа.