– Экая баба умница! – говорил один.
– Продувная шельма! – вмешался другой, менее деликатный владелец, – мягко стелет, да жестко спать!
– Да и скряга же! – прибавил третий, – рюмка водки и кусочек икры на брата – это что же такое?
– Чего от нее ждать? – брякнул вдруг один, до того безмолвный помещик, – кому же не известно, что она мужа своего отравила?
К удивлению моему, никто не почел нужным опровергнуть такое ужасное, наверное, ни на чем не основанное обвинение! Это тем более меня удивило, что, несмотря на приведенные мною бранчивые выражения, уважение к Анне Мартыновне чувствовали все, не исключая неделикатного владельца. Посредник, тот даже в пафос впал.
– Возведи ее на трон, – воскликнул он, – та же Семирамида или Екатерина Вторая! Повиновение крестьян – образцовое... Воспитание детей – образцовое! Голова! Мозги!
Семирамиду и Екатерину в сторону, – но не было сомнения в том, что Анна Мартыновна вела жизнь весьма счастливую. Довольством внутренним и внешним, приятной тишиной душевного и телесного здоровья так и веяло от нее самой, от ее семьи, от всего ее быта. Насколько она заслуживала это счастье... это другой вопрос. Впрочем, подобные вопросы ставятся только в молодости. Все на свете – и хорошее и дурное – дается человеку не по его заслугам, а вследствие каких-то еще не известных, но логических законов, на которые я даже указать не берусь, хоть иногда мне кажется, что я смутно чувствую их.
Я осведомился у посредника об Евлампии Мартыновне и узнал, что она, как ушла из дому, так и пропала без вести – и, «вероятно, теперь уже давно воспарила в горния».
Так выразился наш посредник... но я убежден, что я видел Евлампию, что я встретился с нею. Именно вот как.
Года четыре после моего свидания с Анной Мартыновной я поселился на лето в Мурине, небольшой деревушке около Петербурга, хорошо известной дачникам средней руки. Охота около Мурина была в то время недурна – и я ходил с ружьем чуть не каждый день. Был у меня товарищ, некто Викулов, из мещан – очень неглупый и добрый малый, но, как он сам про себя выражался, совершенно «потерянного» поведения. Где только не был этот человек и чем он не был! Ничего-то его удивить не могло, все-то он знал – но любил он только охоту да вино. Вот однажды возвращались мы с ним в Мурино, и пришлось нам миновать одинокий дом, стоявший у перекрестка двух дорог и обнесенный высоким и тесным частоколом. Не в первый раз видел я этот дом, и всякий раз он возбуждал мое любопытство: в нем было что-то таинственное, замкнутое, угрюмо-немое, что-то напоминавшее острог или больницу. С дороги только и можно было видеть что его крутую, темной краской выкрашенную крышу. Во всем заборе находились одни ворота; и те казались наглухо запертыми; никакого звука не слышалось никогда за ними. Со всем тем вы чувствовали, что в этом доме непременно кто-нибудь обитает: он вовсе не являл вид заброшенного жилья. Напротив, все в нем было так прочно, и плотно, и дюже, что хоть осаду выдерживай!
– Что за крепость такая? – спросил я у своего товарища. – Не знаете?
Викулов лукаво прищурился.
– Чудно́е небось строение? Много с него здешнему исправнику дохода!
– Как так?
– Да так же. О хлыстах-раскольниках – вот что без попов живут, – небось слыхали?
– Слыхал.
– Ну вот тут их главная матка обретается.
– Женщина?
– Да, матка; богородица по-ихнему.
– Что вы?!
– Я ж вам говорю. Строгая, говорят, такая... Командирша! Тысячами ворочает! Взял бы я да всех этих богородиц... Да что толковать!
Он позвал своего Пегашку, удивительную собаку, с превосходным чутьем, но без всякого понятия о стойке. Викулов принужден был подвязывать ей заднюю лапу, чтоб она не так неистово бегала.
Слова его запали мне в память. Я, бывало, нарочно сворачивал в сторону, чтобы пройти мимо таинственного дома. Вот однажды поравнялся я с ним, как вдруг – о чудо! – засов загремел за воротами, ключ завизжал в замке, потом самые ворота тихонько растворились – показалась могучая лошадиная голова с заплетенной челкой под расписной дугой – и не спеша выкатила на дорогу небольшая тележка вроде тех, в которых ездят барышники и наездники из купцов. На кожаной подушке тележки, ближе ко мне, сидел мужчина лет тридцати, замечательно красивой и благообразной наружности, в опрятном черном армяке и низко на лоб надетом черном картузе; он степенно правил откормленным, как печь широким конем; а рядом с мужчиной, по ту сторону тележки, сидела женщина высокого роста, прямая как стрела. Голову ее покрывала дорогая черная шаль; одета она была в короткий бархатный шушун оливкового цвета и темно-синюю мериносовую юбку; белые руки, чинно сложенные у груди, поддерживали друг дружку. Тележка завернула по дороге налево – и женщина очутилась в двух шагах от меня; она слегка повела головою, и я узнал Евлампию Харлову. Я узнал ее немедленно, я ни единого мгновения не колебался, да и нельзя было колебаться; таких глаз, как у ней – и особенно такого склада губ, надменного и чувственного, – я ни у кого не видывал. Лицо ее стало длиннее и суше, кожа потемнела, кой-где виднелись морщины; но особенно изменилось выражение этого лица! Трудно передать словами, до чего оно стало самоуверенно, строго, горделиво! Не простым спокойствием власти – пресыщением власти дышала каждая черта; в небрежном взоре, который она на меня уронила, сказывалась давнишняя, застарелая привычка встречать одну благоговейную, безответную покорность. Эта женщина, очевидно, жила, окруженная не поклонниками – а рабами; она, очевидно, даже забыла то время, когда какое-либо ее повеление или желание не было тотчас исполнено! Я громко назвал ее по имени и по отчеству; она чуть-чуть дрогнула, вторично посмотрела на меня – не с испугом, а с презрительным гневом: кто, мол, смеет меня беспокоить? – и, едва раскрыв губы, произнесла повелительное слово. Сидевший рядом с ней мужчина встрепенулся, с размаха ударил вожжой по лошади, та двинулась вперед шибкой и крупной рысью – и телега скрылась.
С тех пор я не встречал более Евлампии. Каким образом дочь Мартына Петровича попала в хлыстовские богородицы – я и представить себе не могу; но кто знает, быть может, она основала толк, который назовется – или уже теперь называется, по ее имени – евлампиевщиной? Все бывает, все случается.
И вот что я имел сказать вам о моем степном короле Лире, о семействе его и поступках его».
Рассказчик умолк – а мы потолковали немного, да и разошлись восвояси.
1870
«Покоящийся Трудолюбец», периодическое издание и т. д., Москва, 1785 г. Часть 3-я. Стран. 23, строка 11 сверху.
См. «Покоящийся Трудолюбец», 1785, III ч. Москва.
Крыша выводится «вразбивку» или «вразбежку», когда между каждыми двумя тесинами оставляется пустое пространство, закрываемое сверху другой тесиной; такая крыша дешевле, но менее прочна. Шалёвкой называется самая тонкая доска в 1/2 вершка, обыкновенная тесина – в 3/4 вершка.