Все, кто был в зале суда, нарушая порядок, выкрикивали: "Верно, он прав!" и думали, что поддержка эта поможет оправдать Габибуллу.
Обращаясь к судьям, Габибулла сказал, что они с женой вырастили десятерых солдат, все они один за другим пойдут защищать Родину, защищать нас от врагов. Все они принадлежат народу, и он верит, что дети его, где бы ни служили, ни работали, никому не навредят. "Всю жизнь мы с женой работали на них. Не вышло бы у меня такой растраты, уладил бы я все, да отсрочки не дали. "Уладил бы" - это не значит, что стал бы резать по живому. Нет, никогда! Корова есть у нас, доится она сейчас. Думал, продам и верну все государству..."
Когда судья что-то шепотом говорил заседателям справа и слева от себя, у Габибуллы почернело в глазах, будто зал и все, кто находился в нем, поглотились тьмою. Но в этой темноте был беловатый свет, который она не могла погасить, видны были глаза, губы, когда они раскрывались в разговоре. Габибулла чувствовал, что заседатели будут согласны с судьей, и в то время, когда он пойдет выносить приговор, Габибулла окажется между светом и тьмой, причем спиной будет стоять к темноте, а лицом - к свету.
- Дорогие судьи, - сказал он, - хочу рассказать вам кое о чем. Слышал, подсудимый не лишен последнего слова, я не стану отнимать у вас драгоценного времени пространными речами... Обычно я покупал полкило мяса на двенадцать человек. Без костей! Мясник давал мне такое мясо не из уважения ко мне, а из жалости, зная, что нас двенадцать душ, и если разделить на всех полкило мясо, каждому достанется по небольшому кусочку, жена добавит картошки, дольет немного воды - вот и обед. Если б мясник клал мне кости, я все равно бы смолчал, особенно не побрыкаешься в моем положении, а вспомнишь закон - зовет участкового, говорит, что его оскорбили, составляется акт, присутствующие подписывают (иначе не покупать им больше здесь мяса) и в твоих действиях находят состав преступления. Короче, да будет доволен мясником Аллах, если забуду, добро его выйдет мне боком. Купил я как-то свои полкило мяса и отправился домой со старшим сыном. Работал я в рабочей чайхане. Когда все расходились, мыл содовой водой стаканы, блюдца, стирал пыль там-сям и шел домой. Ужинали мы все вместе. Накрыли на стол, расселись, жена поставила рядом с собой кастрюлю с гатыком и двенадцать блюдец. В каждое их них она выкладывала по большой ложке гатыка и ставила перед нами. В нашем доме не было тайн. Дети знали, что куплено мясо, значит должен быть мясной обед. Все удивленно посмотрели сначала на мать, потом на меня. А куда смотреть мне? Я тоже посмотрел на жену. Никогда не обижал я ее, да и как можно, ведь ей так тяжело приходилось... Жена под нашими взглядами заерзала на месте, и тут в комнату вошла наша черная кошка и, мяукая, уселась недалеко от нас. Она долго мяукала, потом по одному принесла четверых своих котят и снова замяукала, глядя то на нас, то на них. Потом также по одному отнесла их обратно.
Я понял кошку, она мне многое сказала.
"Габибулла, - сказала она, - живем вместе, едим вместе. Просто разные мы, и дело у каждого свое. Ты - чайханщик, бьешься, зарабатывая на кусок хлеба для своих детей: они у тебя сейчас, как высеянные осенью семена. Ты "поливаешь" их, чтобы укоренились, ведь впереди зима, задуют метели, ураганы понесутся над ними. И если они сейчас не пустят крепких корней, то до весны не доживут, а доживут - не дадут плодов. То, что приносишь ты своим "семенам", своим "всходам" на пропитание, охраняю я от воровитых котов, крыс, мышей. Это моя работа, и я ее выполняю. И кур ваших тоже стерегу. Всю жизнь в нашем дворе было шесть кур, среди них и наседки с цыплятами. Но к весне не оставалось ни одного, какие от болезни сдыхали, других вороны потаскали, а иных тетя Пейкан зарезала, детей накормила. Но шесть кур всегда оставались нетронутыми, они и зимой неслись. Дети твои уж больно падки на яйца, в день по двадцать штук глотать могут. Каждый из них в день по два раза ощупывал кур, проверяя есть яйцо или нет. И так плохо приучили их, что кто ни проходит мимо, куры тут же приседают и кудахтают. Хорошие они - все эти шесть кур, яйца несли размером с гусиные и сразу поднимали шум - идите, дети, забирайте. Я и яйца не оставляла без присмотра, чтобы никакая тварь не поела. Днем и ночью охраняла я дом и двор от крыс и мышей, а поздно ночью, перемахнув через высокий забор прокурора, начальника милиции или председателя райисполкома, лазила по их мусорным ящикам, пробавлялась, чем могла. Но всегда возвращалась к тебе, Габибулла. У каждого должен быть свой уголок на земле, который бы он назвал своим. Говорят, "кто косо глянет на мастера, учителя, у того из глаз кровь прольется". Видела я, как тяжело тебе кормить семью, и не могла еще и я быть тебе обузой, мне этого не позволили бы ни совесть моя, ни убеждения. Ты - умный человек, что не смеешься над этими моими словами - "совесть", "убеждения". Ведь многие думают, что нашему роду-племени ничего такого не дано. От пресмыкающихся до плавающих и летающих есть душа во плоти, а если они есть, так что сомневаться в том, что плоть со ртом и зубами? Рот кормит плоть, поэтому ему должно работать, чтобы жило тело, которое все это носит.
Все живущие на земле, кроме человека и медведя, совестливы и великодушны. Иначе, насытившись, они оставили, припасли бы немного хоть на завтрашней день, унесли бы в свое гнездо, нору. Но в них нет корысти, как у медведя и человека, для них главное - утолить голод, плохо ли, хорошо ли, они накормили себя и отдыхают. Но кормить человека, как горящий бензин, как пожар, воздух и тот от него горит, лей воду - он разгорается еще больше. Тебя, Габибулла, я потому так сильно люблю, что ты такой же, как мы, - нет в тебе корысти.
По весне и осени, сам знаешь, я приношу котят. Но в этот раз пришлось на лето. Туго было мне: семьи прокурора, начальника милиции, председателя райисполкома разъехались на лето отдыхать, так что нечем мне было поживиться в их пустых мусорных баках. Воровать же я, как некоторые бездельники нашего рода-племени, не приучена. Слишком опасно - и бьют, и убивают, а бывает - и керосином обольют, потом подожгут, и мчишься тогда с воплями, куда глаза глядят, разгораясь все больше и больше. Так что могла бы я полазить по другим домам, где двери и окна оставляют открытыми, но боюсь - прибьют, и останутся дети мои сиротами... В два раза перетаскала я своим котятам двенадцать кусочков мяса от тети Пейкан. Это не предательство и не воровство, я взяла, как свое и теперь признаюсь в этом, стоя перед тобой, делай со мной, что хочешь...".
Гара Кяляз, прокурорский надзор, Джебраилов, слушайте и знайте таких, как Габибулла, здесь большинство и всегда их было много. Все видят только результат, только следствие, его меряют и судят, не докапываясь до причины, потому что она глубоко, очень глубоко. На самом же деле здесь нет такой уж недосягаемой и неизведанной глубины, все по сути - на поверхности. Она ведь всякая, одна на жизнь человека! На нее смотрите, ее мерьте, ее взвешивайте, и тогда не будет недовольных вашими решениями, клянусь Аллахом, не будет...
Явер нервно прохаживался туда-сюда, не произнося ни слова, но всем казалось, что все это он жестко говорит, ходит по камере, иногда останавливается, размахивая руками, будто то, что он говорил, шло не из груди, не от сердца, а было соткано и, скорее, напоминало старый палас, брошенный на пол, краски которого давно поблекли и никого уже не привлекают, все только топчут его и проходят мимо. Явер теперь поднимал этот вытоптанный палас величиною с целый мир и такой же тяжелый, как мир, словно вывешивал его на небе укором и зовом всем живущим, словно хотел разбить в небе утренней зарей все краски его и узоры, обратив их в веру и надежду на новое утро жизни, на лучшие времена... Всем казалось, что камера, где они стоят сейчас, не на земле, а на небе, и у них есть своя земля и свои небеса, просто пока они парят в воздухе, вращаясь, и пристанище обретут себя лишь тогда, когда люди перестанут бежать с семицветного узорчатого ковра, что Явер, приподняв, показал всем и вновь застелил на пол, как стадо баранов рысью, бегом минует засушливую, выгоревшую степь...
- Забрать!..
Тогда Явера ни капли не напугал приказной тон Гара Кяляза, но сейчас, когда стукнула маленькая, но тяжелая дверца "кормушки", весь страх и ужас того приказа словно бы обрушились ему на голову....
Снова бросили "ксиву".
- Прошляк, подай сюда! - прорычал сверху Зверь.
Явер поднял "ксиву", опять ничем не отличавшуюся от пакета лекарственного порошка и, не глядя, передал наверх. Он снова, скорчившись, забился в свою "нору" и представил, как Тигр со Зверем, голова к голове, читают "ксиву", где говорится как раз о том самом дне. Сколько лет прошло, а он не канул, не исчез, а переписан, как есть. Никогда еще страх не вползал аж в кости Явера черной презренной змеей, заставляя его дрожать всем телом. А сейчас вот пробрался, извиваясь, и залег внутри костей, впился в мозг, как клещ, вонзил мелкие, невидимые глазу, зубы в вену и стал сосать кровь. Мертвенная желтизна, разлившаяся внутри Явера, будто осела и на стенах камеры: куда он ни смотрел, все виделось ему желтым. Даже полосы света, падавшие сквозь решетки, казалось, тотчас впитывали в себя эту желтизну, как клубки ниток, опускаемые в кувшин с краской. И как же темна и безысходна была эта желтизна!.. Как кровавой плетью ударил по ней голос Зверя: