огнём полохливый конёк наставил сторчком уши, фыркал, упирался, никак не шёл. Отец угнулся, потащил под уздцы. Семисынов выплеснулся из окопушка, кинулся на подмогу. Отхватил прыжка три, как ранило и его, и отца.
Умер отец в сочинском госпитале.
Похоронили отца в братской могиле, на скалистой возвышенке, откуда в сильный бинокль ясным днем будто бы видать через всё Чёрное море турецкую землю Анатолию.
Похоронку принесли в сумерки, и всю ночь, без лампы, прокричала мама с бабкой Анисой. Те слёзы, те причитания, та ночь без конца — всё самое первое, что врезалось мне в память, всё самое первое, что я вообще запомнил в жизни. Та ночь в тяжёлых подробностях первая вошла в моё сознание. С той, именно с той ночи я плотно помню себя.
А Семисынов после Победы вернулся домой марухским [28] орёликом. Мало не весь, с плеча до плеча, при орденах, при медалях. На свежий глаз с виду герой героем. А приглядись, сил в нём на то и достало, что донёс свои наградушки. Весь на ранах, пухлым взялся, глухой, немой от контузии.
Зимы через две сумел в нерешительности снова угрести к себе власть над словом.
— Заслуг мно-ого, да получили мало, — как-то надвое, усмешливо говорил дединька. — Выпал из годных, уже туда посматриваю, а ничего хорошего не нашёл… Хотя… Не пустил я лишку? На войне один год бежал за три. Война нахлопнула к моей выслуге полных восемь лет. Отпустила живьяком… Всёжке божески война со мной разочлась… А с батьком… Хай земля держится ему пухом…
Мёртвым друзья не нужны. Друзья нужны живым.
Не упомню, кому так сказал он с тихой назидательностью. Может, и самому себе, только вслух.
Эта мысль заставила меня взглянуть на него новыми глазами. Я сравнивал его слова с тем, что он делал, и, к великому торжеству своему, разлада не находил.
… После занятий в школе рубили мы с Глебом прошлой осенью дрова в лесу. Наворочали сколько надо, припрятали в кустах.
Сами дровинки домой не бегут по щучьему веленью, просятся к тебе на горбок. Навязали по неохватной вязанке, с кряхтеньем припёрли к сараю. Сели на проклятые вязанищи. Никак не отдышимся. Ну-ка, от Ерёминого яра, километра с три по горам без передыху!
— Ну что, — подходит деда, — зиму учуяли, мужики? А дровца, дровца-то какие ловкие! Показали б, брали где, я и себе б натюкал.
— Да нам что? Мылимся сегодня ещё разок обернуться. Идёмте. Покажем.
— Нетушки. Уж лучше поедем. Есть такое мнение. На кой же я тогда и арбовщик? А потом, дилижансий мой на ходу. В полном готове. Хлеб в магазин только привёз из пекарки. Быки ещё в упряжи. Чего попусту слова по воздуху распихивать?
Угнездились мы с Глебом в арбе на грядках друг против дружки, лыбимся на радостях. Подвезло как! Ветерок последний с нас пот ссушивает. Легко.
Дорога из района берёт наизволок.
Быки плетутся без аппетита, не прытче улит.
— Э-э-э, ребятоньки! — шумит им деда. — Мы этако не договаривались. Неживые, что ле? Тоже совтруженички… Ползёте, как мухи по смоле. Или вам уже кто рассказал и вам понравилось, как ходил рак семь лет по воду, да пришёл домой, да стал через порог перелезать, разлил, да и говорит: «Во как чёрт скорую работу любит». Не пример вам рак. Сжалился ото Бог над раком — глаза сзади дал!.. Прошу покорно, схватя за горло, просторней, просто-орней шаг! Будет греть зады на солнце. Ну, кому я кричу, Севка, Красавчик? Тени вашей? Или вам люб ременной кнут? Я могу с верхом насыпать горячих гостинцев. Дорого не возьму. Еже-право, могу! Не дам скучать, как собаке по палке. А! Где там мой кнут!
Никакого кнута ввек не было у старика и оттого, что он обводит арбу взглядом в поисках кнута, кнут всё равно не появляется.
Деда выдергивает из грядки сухую лозинку, помахивает перед собой, как веером.
— По-хорошему говорю, бойси! Ну бойсь меня! Не то хлестану-у! Не посмотрю, отрок Красавчик ты иля седой Всеволодушка.
Чёрный, с проседью Севка выше на ногах, шаг размашистей. На полголовы выпережает малюту Красавчика.
— Старайсе… старайсе, Всеволодушка! — бодрит деда. — Молодец! Попанешь в рай на самый край, где Боги горшки обжигают… А что же ты, малуша Красавик, задних пасёшь? Иль думаешь, мил друг, по мне хоть трава не цвети? Хотько сено не сушись? Не-е-е… Эх-ха-а… Знаешь, выхвалялся гриб красной шапкой. Да что с того, раз под шапкой головы нету? Прищуривай, прищуривай, упрямчик, на левый глаз! Смотри на напарника… Работай, работай, ударничек!.. Шевели поживей копытами… Или я за тебя буду переставлять ноги? Совсем никчемуша… Ни суй ни пхай… Ой, как бы я тебя, хлопче, не заслал, где козам рога правют. Во-о репку запоёшь!
Красавчик не умел петь репку, норовистей заперебирал стройными ногами в белых носочках и вот уже поспешает вровне с Севкой.
Деда благостно съехидничал:
— Ну что, сивый Сева, ухватил шилом киселя? Доста-али мы тебя!.. Большь не задавайся. Кто сивый не мудрый, а просто старый уже. Попал я в точку? Попал, скажешь, как слепой на стёжку? Пускай и так. А всё ж попа-ал…
Ускакали мы аж за Лысый Бугор. Покружили по глухому яру — порос, переплёлся всякими колючками и прочим ералашем. Тот глухой яр всяк обминал кружком, там деревца и подкрупнели.
Показали мы всё как есть.
— А где вы спрятали зимнее своё тепло? Покажь…
Ведём в укрытие к своим похоронкам.
Откладываем себе по вязанке.
Деда поцокал языком, поцокал и тихо поехал. Мы ладимся следом пыхтеть с вязанками. Поставили свои вязанки попиком, не успели сшатнуть себе на плечи, ан видим: лусь себя по лбу, угорело правит деда назад.
— Послухайте, николаевские жанишки. Я пролетал над вами на самолёте. Сбросил чувал муки. Вы не находили?
Мы опешили. Какой самолёт? Какая мука?
Он растерянно таращится. В горе торопит с ответом:
— Так не находили? Га? Мука же! Целый чувал!
Мы заозиралась. Жмёмся.
Крадкий смешок катнулся в его прищуренных глазах.
Розыгрыш!
— Раз не находится моя мука, давайте артельно подумаем, чтоб не пропали и ваши дрова. Я думал… Аж извилина бантиком завязалась… Да что я? Одна голова — это одна голова. Две головы — не одна уже. А три — уже совет! Чего мне назад порожняком тарахтеть? Всех покойников подыму. Как вы считаете?
— С нашими дровами грому не бу-удет, — в тон ему лукаво тянет Глеб. — Ни одного покойничка не разбудим. Прямо ложка к обеду Ваш наводящий вопрос.