С годами Щегловитов видел переполнение судейских рядов расслабленными болтунами, делавшее суд плохой защитой не только государственного строя, но самой жизни граждан. Однако – не давал себе произвола насильно формировать суд, нарушать закон несменяемости судей. А лишь прибегал к таким хитростям, как соблазнять негодных подачей в отставку с получением пенсии, что облегчалось, если судья проявлял пороки личного поведения и мог попасть под дисциплинарное разбирательство. Это была медленная работа: воспитывать в судах сознание государственной устойчивости. Верных тридцать пять лет бешеные волны размывали, разрушали её. А остальное общество, и дворянство, и высшие государственные слои всё это как будто видели – и не видели. Никто не хотел поверить, что устои могут рухнуть. Всё правящее держалось в раскачке вяло и спокойно, в малодушии и безхарактерности старались как бы не замечать угрозы. У своих чиновных коллег видел Щегловитов лишь переползание из шкуры в шкуру, с должности на должность, при равнодушии к сути дела. Так, много лет отдав укреплению русского государственного строя, Щегловитов привык, что в России не с кем соединяться, не с кем действовать вместе, а только что сделаешь сам. И как было не заразиться этим всеобщим покоем? Щегловитов тоже отдал ему дань. В таком ли настроении не остановил он недолжно начатого киевскими судебными властями дела Бейлиса. А когда оно стало принимать мировой размах, отступать показалось поздно, и при раскале страстей сам Щегловитов тоже не остался безстрастен, финансировал приезд экспертов обвинения, – однако процесс прошёл в строгих рамках закона, весь стенографировался, был открыт репортёрам, было допущено столько свидетельств и адвокатов, сколько требовало дело, и, по логике закона, подсудимый был начисто оправдан.
Но этим процессом Щегловитов был пригвождён обществом навсегда. И в те же самые годы он потерял поддержку трона: императрица не прощала, что он был непримирим к Распутину – не только не льстил ему, но не льготил ни в чём, даже не принимал его самого вне очереди посетителей, а уж прошения, идущие через него, разрывал. (Но всё равно в обществе утвердилась клевета, что Щегловитов – подручный Распутина.)
Ещё летом 1914 это Щегловитов помешал Государю изменить конституцию в пользу самодержавия, сдвинуть палаты от законодательности к совещательности: «Я считал бы себя изменником своему Государю, если бы сказал: Ваше Величество, осуществите эту меру!»
А в Пятнадцатом году, перед думскими тучами, Государь уступил его в отставку. В царских касаниях, которых немало было за девять лет его министерства, суждено было Щегловитову испить всю горечь государственного человека, чьи знания, умственные силы, труд, воля и служба оказываются прахом для неуверенного ветерка: бывало, он горячо убеждал Государя в каком-то решении или уже проводил его месяцы – и вдруг Государь всё отменял под влиянием случайно слышанного мнения. Государь всегда чуждался сильных характеров.
Редкие консерваторы в России имели мужество открыто заявлять о своём веровании. Со всей страны нельзя было натянуть съезда правых иначе, как взяв половину с улицы – какие-то бедные, грубые, непросвещённые силы. Такой съезд собирали в ноябре 1915 – на нём не появились сановники, крупные чины, – стыдились. Правые предпочитали встречаться малыми скрытыми кружками и шушукаться. Потеряв равновесие на отставке, Щегловитов пошёл возглавить этот съезд.
Теперь весь одинокий запертый вечер, и уже в ночь, Иван Григорьевич бродил по комнатам министерского павильона. Удлинённый, но не слишком большой зал заседаний, стол под сукном в окружении кресел и несколько диванчиков. Два кабинета. Людская. Уборная. Сколько раз тут бывал – а мог ли предположить, что окажется в таких обстоятельствах?
Предположить – не мог. А предвидеть – должен был.
Полтора года Щегловитов наблюдал развал – со стороны, безсильно. А с этого Нового года Государь вернул его к деятельности, поставил Председателем Государственного Совета – Щегловитов взялся со стеснённым чувством, но решительно.
И вот в необитаемых комнатах призрачного недавнего правительства – отведено было Ивану Григорьевичу, без еды, без питья и без общества, – ходить безпомощно взаперти, уже и заполночь – и думать вволю.
Щегловитов вообще держался независимо от Двора и подальше от великих князей. Своей любимой дочери Анне он запретил стать фрейлиной, как ей предлагали, считая, что это – почти горничная. И когда у него осведомились, как отнесётся он к получению титула графа (Витте был без ума, получивши), – Иван Григорьевич ответил, что иностранный титул будет смешон при его исконно русской фамилии. (Щегловитовы – старинный род Шакловитовых – указом Петра должны были слегка изменить буквы, чтоб отмениться от казнённого Шакловитова, фаворита Софьи.)
Дочь Анечка – была сердце его. Он дважды вдовел, вторая жена умерла, рожая Аню. Иван Григорьевич близко участвовал в её воспитании. На Пасху в имении заставлял её христосоваться с каждой мужицкой семьёй. Стала старше – возил её в итальянскую оперу, даже выбирал ей платья.
А третья жена – красивая, умная, пианистка, из общества, и с властным характером, – владела им, направляла, он сознавал и не мог изменить. И с Анечкой она – разошлась и рассорилась. И – разрывало сердце.
И что будет с Анечкой, когда она узнает об аресте отца?..
Последний человек, с кем Иван Григорьевич разговаривал, – был Керенский, с тяжёлым ключом в руке, комично высокомерно предложивший Щегловитову протелефонировать в Царское Село о безполезности сопротивления и посоветовать сдаться на милость народа.
Этот выскочка уже командовал Трону – сдаваться?
Щегловитов и полного взгляда ему не отпустил.
Два десятка лет наблюдая размыв и разрушение при апатии всех, – мог ожидать он всего плохого. По пути сюда на извозчике Щегловитов повидал взбудораженные улицы и тут роящийся дворец – и объём происходящего выступил перед ним.
Что это – крушение, которого и следовало ждать в непрерывно раскачиваемой, подрываемой стране.
И он не внушал себе, что завтра утром будет освобождён.
Последние безплодные уговоры Алексеева. – Катастрофические телеграммы из Петрограда.От полутора лет тесного общения с Государем не осталось у Алексеева почтительно-дистанционного отношения к монарху, никакого облака тайны или мистического порога превосходства. А был для него Государь – самый простой человек, любящий Россию и армию, но стратег – никакой, впрочем весьма покладистый сослуживец, приёмистый к решениям Алексеева. Сам про себя Алексеев отлично знал, что он – совсем не блестящего десятка среди военачальников, только незаслуженно возвышен Государем, – но это не мешало ему понимать про Государя, что тот и менее способен и слабей его. И это превосходство Алексеев по смежности начинал ощущать и в других областях, вот – как относиться к общественным возбуждениям.
Поэтому-то, передавая по телеграфу ответ царя своему брату, Алексеев от себя добавил великому князю просьбу: когда Государь вернётся в Царское Село и они увидятся – не остыть и снова ходатайствовать о замене нынешнего Совета министров, а главное – как их выбирать. (Он не решился вымолвить – пусть будет ответственное перед Думой, но имел в виду именно это.)
Впрочем, виделось теперь Алексееву, дорог каждый час, и не опоздать бы с уступками в то драгоценное время, пока Государь ещё будет ехать до Царского Села.
А тут же в подтвержденье и от безудачливого князя Голицына пришла умоляющая телеграмма – уволить их всех и передать власть ответственному министерству. С разных сторон решительно все в один голос просили одного и того же, такого простого, – и почему ж было не уступить? Удивительно умел и упираться этот человек!
Ещё и генерал-квартирмейстер Лукомский побуждал Алексеева не сдаваться и уговаривать. Как люди, всё же касающиеся образованных слоев, они понимали друг друга, им доступен был стон и ожидание общества, чего венценосец никак не воспринимал.
Но уговоры Алексеева прошли зря, и, не дотягивая вечера, он лёг.
Тут вдруг – сам Государь пришёл в помещение генерал-квартирмейстерской части, принёс телеграфный бланк для Голицына и ещё специально передал Алексееву через Лукомского, что решение окончательно и докладывать ещё что-либо по этому вопросу – безполезно.
И именно от такой передачи Лукомский стал уговаривать Алексеева – снова подняться и идти обламывать: в этой оговорке Государя не было ли уже начала сдачи?
И в своём дурном состоянии Алексеев снова побрёл убеждать царя: упущенное время бывает невознаградимо и от таких минут может зависеть жизнь государства. Правильно было посылать войска, но и правильно уступить с правительством. Гораздо лучше бы – обойтись безо всякого кровопролития и насилия, а скорей обернуть все силы страны к делам войны.