Классический представитель бывших смертных, он свешивается, облокотясь, с заросшего цветами утеса, чтобы смотреть на Землю, эту игрушку, этот волчок, выставленный напоказ и медленно вращающийся в своей образцовой тверди; как веселы и отчетливы все ее детали — рисованные океаны, на коленах молящаяся женщина Балтийского моря, снимок изящных Америк, замерших в своем трюке на трапеции, Австралия, похожая на детеныша Африки, повернувшегося набок. Между моими сверстниками найдутся такие, которые в глубине души верят, что их духи будут с трепетом и грустью глядеть с небес на родную свою планету, препоясанную широтами, стянутую в корсет меридианов и, быть может, даже испещренную жирными, черными, дьявольски изогнутыми стрелами мировых войн; или того лучше, она развернется перед их взором как иллюстрированная карта каникулярных Эльдорадо, где вот тут индеец из заповедника бьет в барабан, а там — девушка в коротких штанах, а вот — контуры конических елок взбираются на конусы гор, и куда ни глянь, везде рыбаки с удочками.
Я думаю, что на самом деле, когда в первую же ночь моему молодому потомку, вышедшему наружу в мыслимой тишине, откроется вид немыслимого мира, он увидит поверхность земного шара сквозь толщу его атмосферы, и значит, будет тут пыль, и снующие туда-сюда блики отражений, и дымка, и всякие оптические обманы, и потому материки, если их вообще можно будет разглядеть сквозь переменную облачность, будут проскальзывать в странных обличьях, с необъяснимыми цветными проблесками и неузнаваемыми очертаньями.
Но все это несущественно. Главное же — выдержит ли разум изследователя такое потрясение? Пытаюсь представить себе природу этого ошеломительного ощущения настолько ясно, насколько это допустимо без вреда для разсудка. Но если даже и вообразить этого нельзя, не подвергая себя огромному риску, то как в таком случае перенести и пережить потрясение не воображаемое, а действительное?
Прежде всего Лансу придется считаться с древними предразсудками. Мифы так прочно въелись в лучезарное небо, что общепринятые представления стремятся увильнуть от поисков представлений необщих, которые стоят за мифами. Безсмертию для почвы нужна звезда, если оно желает ветвиться и цвести и давать приют тысячам синеперых ангельских птиц, сладкогласых как маленькие евнухи. В глубине человеческого сознания идея смерти равнозначна идее оставления Земли. Избавиться от земного притяжения значит превозмочь могильную тяжесть земли, так что оказавшемуся на другой планете трудно удостовериться в том, что он не умер — что старая наивная сказка не обернулась правдой.
Меня не занимает межеумок, заурядный гладкокожий примат, которого ничем не удивишь; из детских воспоминаний ему запало только, что его укусил мул, а будущее для него ограничивается предвкушением харчей да постели. Я же думаю о человеке, обладающем воображением и знаниями, отвага которого безгранична, оттого что его любопытство берет верх даже над отвагой. Такого ничто не остановит. Таких в старину называли curieux, только он более крепкого закала и здоровее сердцем. Когда он изследует небесное тело, то наслаждение, которое он испытывает, сродни страстному желанию осязать собственными пальцами, гладить, изучать, приветствовать улыбкой, вдыхать, снова гладить — с тою же самой улыбкой безымянного, мычащего, млеющего упоения — никем доселе нетроганное вещество, из которого этот небесный предмет сотворен. Всякий настоящий ученый (в отличие от бездарного шарлатана, чье невежество — единственное его сокровище, которое он упрятывает словно кость) способен испытывать это чувственное удовольствие непосредственного, высшего знания. Все равно, двадцать ему лет или восемьдесят пять, но без этого зуда нет и науки. Ланс был создан из такого именно матерьяла.
Напрягая воображение до последней крайности, я вижу, как он пытается совладать с паническим ужасом, павиану незнакомым вовсе. Ланс, безусловно, мог бы опуститься, подняв оранжевое облако пыли, где-нибудь в центре пустыни Фарсис (если это и впрямь пустыня) или недалеко от фиолетового водоема — Феникс или Оти (если это действительно озера). Но с другой стороны… Видите-ли, как это иногда бывает в подобных случаях, что-то непременно объяснится сразу, страшно и безповоротно, между тем как другие загадки будут появляться по очереди, одна за другой, и разгадываться постепенно. Мальчиком, я…
Мальчиком семи или восьми лет, мне случалось видеть один и тот же смутно повторявшийся сон, места действия которого я никогда не мог опознать и сколько-нибудь рационально определить, хотя перевидал много странных мест. Мне хочется теперь воспользоваться им, чтобы залатать зияющую дыру, рваную рану в моей повести. Ничего необычайного в этой местности не было, ничего ужасного или даже диковинного: просто небольшая площадь ни к чему не обязывающей устойчивости, участок ровной поверхности, обволокнутой чем-то неопределенно-туманным; иными словами, скорее безразличная изнанка пейзажа, чем его фасад. Неприятно в этом сновидении было то, что я почему-то не мог обойти это пространство кругом, чтобы встретить его лицом к лицу. В тумане угадывалось нечто массивное — вроде бы каменная порода какая-то, — гнетущих и вполне безсмысленных очертаний, и в продолжение моего сна я все наполнял какой-то сосуд (который можно перевести как «ведро») объемами меньшего размера (их можно передать словом «камушки»), и из носа у меня текла кровь, но я был слишком взбудоражен и взволнован, чтобы обращать на это внимание. И каждый раз, что мне снился этот сон, кто-то позади меня вдруг начинал кричать, и я просыпался тоже с криком, как бы подхватывая первоначальный, неизвестно чей вопль, с его изначальной же нотой все усиливающегося ликования, но уже лишенный всякого значения — если вообще тут имелось какое-то исходное значение. Говоря о Лансе, я желал бы заметить, что нечто похожее на мой сон — Но вот что забавно: когда перечитываю написанное, весь фон, все подлинное, что было в воспоминании, испаряется — вот теперь и вовсе исчезло — и не могу поручиться даже себе самому, что запись эта продиктована собственным моим переживанием. Я только хотел сказать, что Ланс и его товарищи, достигнув своей планеты, может быть, почувствовали нечто напоминающее мой сон — который теперь уже и не мой.
5
И вот наконец они возвратились! Всадник под проливным дождем несется вскачь, цок-цок, по булыжной мостовой к дому Боков и выкрикивает потрясяющую свою весть, круто осадив коня у ворот, возле струящейся магнолии, а Боки опрометью выбегают из дома, как два дикобразных грызуна. Вернулись! Вернулись и пилоты, и астрофизики, и один натуралист (другой, Денис, погиб и его оставили на небесах, так что в этом случае старая сказка получила любопытное подтверждение).
На шестом этаже провинциальной больницы, тщательно скрываемой от репортеров, Бокам говорят, что их сын в маленькой комнате для посетителей, второй направо, и готов их принять; есть какая-то сдержанная почтительность в тоне этого сообщения, как если бы оно относилось к сказочному королю. Входить нужно тихо; сестра Кувер будет там неотлучно. О да, он чувствует себя хорошо, говорят им, — может даже отправляться домой на будущей неделе. Тем не менее они могут побыть с ним всего несколько минут, и пожалуйста никаких разспросов — просто поболтайте о том о сем. Ведь вы понимаете. А потом скажете, что придете опять завтра или послезавтра.
Ланс в сером халате, коротко стриженый, загар сошел, переменившийся, нет, прежний, нет, переменившийся, худой, ноздри заткнуты шариками ваты, сидит на краю дивана, сцепив руки, немного смущен. Нетвердо встает с гримаской улыбки и снова садится. У мадам Кувер, сестры милосердия, синие глаза, но нет подбородка.
Тишина дозревала. Тогда Ланс говорит: «Было замечательно. Просто замечательно. В ноябре опять отправлюсь».
Пауза.
— По-моему, — говорит Бок, — Шилла брюхата.
Быстрая улыбка, легкий кивок обрадованной признательности. Потом, повествовательным тоном: «Je vais dire çа en français. Nous venions d’arriver…»[129]
— Покажите же им письмо от Президента, — говорит мадам Кувер.
— Только что мы прибыли туда, — продолжает Ланс, — Денис был еще жив, и первое, что мы с ним видим…
Сестра Кувер перебивает, вдруг затараторив: «Нет, Ланс, нет. Нет, сударыня, прошу вас. Доктор распорядился чтобы никаких контактов, очень вас прошу».
Теплый висок, холодное ухо.
Боков выпроваживают. Они шибко шагают — хотя спешить некуда, ну просто совершенно некуда спешить — по корридору, вдоль его обшарпанной, оливково-охряной стены, нижняя оливковая половина отделена от охряной верхней непрерывной коричневой линией, ведущей к преклонного возраста лифтам. Идет наверх (успели заметить старца в инвалидном кресле). Уезжает опять в ноябре (Ланцелин). Идет вниз (старики Боки). В этом лифте — две улыбающиеся дамы и молодая женщина с младенцем, и дамы глядят на них с радостным умилением, да еще седовласый, согбенный, хмурый лифтер, стоящий ко всем спиной.