Агнеса замолчала и подняла на Эдуарда робкий, молящий взор. Сияли глаза старого Эдуарда, как у молодого. Он нежно обнял свою Агнесу и сказал ей:
– Я помню этот день, милая Агнеса. Я помню его, потому что я знал все. Я вас видел и все понял.
– Ты знал! – тихо воскликнула Агнеса. – Ты знал и ничего не сказал мне!
– Я знал, – говорил профессор Роггенфельд, – что ты молчишь об этом, чтобы не огорчить меня. Я верил тебе, я знал, что ты мне верна, и если был твой грех передо мною, то я простил тебе его раньше, чем ты сама успела подумать, что это – грех. Как этот странный господин, который сейчас был здесь, и я готов был простить отступление от ритма и даже ошибку в игре, – только бы игра не была бездушною. А мою жизнь ты всегда согревала и освещала. Ты не была похожа на бездарного музыканта, твердо выучившего свою партию, которая ничего не говорит его душе. С тобою был я счастлив, потому что ты дала мне восторг любви.
– Дорогой мой, милый Эдуард, – говорила растроганная женщина, – я знала, что ты – великодушный и прекрасный человек. Да, я не хотела огорчать тебя. Но теперь, когда прошло так много времени и когда нам уже так мало осталось жить на этой очаровательной земле, я решилась наконец открыться тебе. Я написала сегодня доктору Хорну, и он по моей просьбе возвратил мне алую ленту. Сегодня после завтрака, перед тем, как нам выйти из дому, я положила алую ленту на твой письменный стол. Она – твоя.
Эдуард Роггенфельд с живостью возразил:
– Нет, нет, милая Агнеса. Эта лента должна остаться у нашего дорогого друга, доктора Бернгарда Хорна. Он оказал нам много услуг, и он был с тобою в ту роковую минуту, когда сердце твое было упоено безумием чрезмерной любви. К твоим жаждущим устам он поднес чашу сладостного напитка, и да благословит его за это Бог, как я его благословил. А теперь, Агнеса, вытри слезы, и пошли скорее за Бернгардом. Он должен прийти и сегодня со своею скрипкою, и мы опять будем музицировать.
VIII
В это время музыка внизу окончилась. Молодые люди и барышни со смехом, с шумными разговорами взбирались наверх по отлогим дорожкам, вьющимся по крутому склону.
Эдуард и Агнеса медленно шли к дому. Навстречу им нежно и сладостно благоухал шиповник, белые пионы гордились своею розоватою махровостью, и первые маки алели и пламенели на длинной куртине под окном. От опутанной темною зеленью дикого винограда террасы неслись томные благоухания левкоев, и безумные туберозы неистово мечтали безмерными ароматами о счастии непомерном и о любви, не знающей пределов.
У порога террасы Эдуард Роггенфельд остановился и сказал:
– Да, он прав, – деревянные музыканты ужасны. Я рад, что уже не слышу их музыки. А мы с тобою, Агнеса, пьесу нашей жизни исполнили не без вдохновения.
I
Подобно тому, как в природе кое-где встречаются места безнадежно унылые, как иногда восходят на земных просторах растения безуханные, не радующие глаз, – так и среди людских существований бывают такие, которые как бы заранее обречены кем-то недобрым и враждебным человеку на тоску и на печаль бытия. Будет ли виною тому какой-нибудь телесный недостаток, иногда совершенно незаметный для света, да зачастую забываемый и самим обладателем этого недостатка, плохое зрение, слабые легкие, маленькая неправильность в строении какого-нибудь органа, или что-нибудь иное, – или слишком нежная, слишком восприимчивая ко всем впечатлениям душа с самого начала своего сознательного бытия поражена была почти смертельно какими-нибудь безобразными, грубыми выходками жизни, – как бы то ни было, вся жизнь таких людей является сплошною цепью томлений, иногда с трудом скрываемых.
Кто из людей, знающих свет, не встречал таких людей, и кто не удивлялся их странной, капризной неуравновешенности!
Такою обреченною всегда томиться душою обладал некий петербуржец, Алексей Григорьевич Курганов. Один из многих.
Жизнь его с внешней стороны складывалась очень удачно. Раннее детство его протекало на лоне природы, в прекрасном, благоустроенном имении его родителей, расположенном в живописной местности средней России. Первые впечатления бытия были ему радостны, леса, поля и реки раскрывали перед ним много интересного, и люди вокруг были очень занятные. Воспитывали его тщательно, даже не слишком уж дурно, хотя и сообразно с неподвижными традициями хорошего дворянского рода.
Учился Алексей Григорьевич хорошо, нигде в классах не засиживался. В деньгах он никогда особенно не нуждался, – родители давали ему всегда ровно столько денег, сколько ему было нужно. Потом они умерли как-то очень вовремя, не слишком рано, но и не слишком поздно, и оставили ему приличные средства.
Когда Алексей Григорьевич сделался самостоятельным, его хорошие связи и знакомства всегда помогали ему очень недурно устраиваться. Он служил на видных, но совершенно спокойных местах, дававших ему порядочное жалованье и немало досуга.
Казенная служба скоро перестала нравиться Алексею Григорьевичу, – да ему и ничто не нравилось долго, – и тогда он некоторое время служил по выборам. Потом он устроился очень хорошо в правлении одного видного и крупного предприятия. Здесь он получал большое жалованье, играл удачно, хотя и осторожно, на бирже и выигрывал на скачках и на бегах, – помогали и счастье, и холодный расчет.
Когда Алексею Григорьевичу минуло двадцать восемь лет, он женился по любви на дочери видного земского деятеля, Шурочке Нерадовой. Шурочка была очаровательна и принесла ему прекрасное приданое. В Шурочкином нежном и задумчивом лице было что-то, что напоминало лучшие портреты Генсборо. Шурочка очень мило пела, недурно играла на рояли, любила читать стихи новых поэтов, особенно французских, и обладала изысканным, тонким вкусом. Туалеты Шурочкины были превосходны, и она ухитрялась тратить на них не слишком много, чем немало гордилась.
Со своею милою Шурочкою Алексей Григорьевич чувствовал себя наверху блаженства, а в обществе был горд женою. Только порою грустные Шурочкины глаза, остановившись на нем с неизъяснимым выражением, наводили на него смутный страх, и он старался разогнать его усиленной веселостью. А поездками в те места, где люди хотят веселиться, он пытался заставить Шурочку улыбаться и смеяться, как улыбаются и смеются другие веселящиеся дамы. И Шурочка улыбалась, – ей было весело.
Через два года Шурочка родила Алексею Григорьевичу сына, веселого, здорового мальчика. Она сама выкормила его. Когда он стал подрастать, было заметно, что он больше похож на мать, чем на отца.
Вот, все внешние признаки благополучия были налицо. Вся жизнь Алексея Григорьевича, казалось, идет легко и приятно, как сон в летний полдень. И все же…
II
Еще в детстве как-то болезненно и памятно чувствовались мелкие обиды, которые судьба не устает причинять даже и тем, к кому она, по-видимому, так благосклонна. Всякая несправедливость и неправда больно поражали впечатлительного мальчика. Его родители были не совсем довольны этою чрезмерною и часто неудобною чуткостью. Но они надеялись, что с годами это пройдет и что их сын будет как все. Порода и воспитание должны же сказаться.
Тогда еще он не знал, а потом, узнавши, не мог помириться с тем, что несправедливость и неправда очень удобны для людей, а справедливость и правду надобно еще создавать, – нет их в земной природе. Горько было ему узнать, что не лгать не могут люди, что ложью держится их жизнь, а правда разрушает ее.
Слишком рано пришлось Алексею Григорьевичу, – и слишком часто, – жалеть людей или презирать их, слишком часто, так что для любви к ним уже и немного осталось сил в его сердце.
С казенной службы ушел Алексей Григорьевич потому, что его заставили сделать что-то, совсем не согласное с законом, но очень выгодное для влиятельного лица.
Знакомые дивились щепетильности Алексея Григорьевича. Говорили ему:
– Зачем вы это делаете? Для чего? Вам-то что за дело? Ведь вы – только исполнитель. Отвечает за это ваш начальник.
И другие говорили:
– Все равно, вы ровно ничего этим не достигнете. Не вы, так другой это сделает. Вы только себе карьеру испортите.
Алексей Григорьевич молча улыбнулся. Он уже тогда знал, что спорить с людьми бесполезно. Но и с ним спорить было бесполезно также. Для себя самого он навсегда решился не делать лишних уступок злу и безобразию грубой жизни.
Служба по выборам сначала понравилась Алексею Григорьевичу очень. Ему казалось, что здесь можно многое сделать для народа, для приближения народной жизни к европейским нормам благополучия и культурности.
Скоро Алексей Григорьевич во всем этом разочаровался навсегда. Он точно с неба упал, когда познакомился с теми махинациями и интригами, которые беззастенчиво практиковались здесь. И отсюда он ушел.