— А по моему, безголовая кукла еще смешнее, — сказал я, заливаясь циничным смехом.
Она долго билась, старалась убедить меня в том, что дело не в «куклиной голове», а в невероятном, чудовищном нарушении простой человеческой справедливости; что весь ужас в том, что Борька растоптал ногами ее маленькое доброе доверчивое сердечко.
Но она не могла убедить меня.
Где же было это сделать ей — маленькому беспомощному червяку, у которого и слов-то таких не было, которыми обладал я, взрослый очерствевший русский человек…
Сказочка
Однажды женщина обняла журналиста и сказала ему:
— У тебя есть усы, и ты брюнет… Я люблю брюнетов с усами! Ты мне нравишься — я тебя съем!
Вырвался журналист из объятий, побежал… Бежит, а на встречу ему Брешко-Брешковский идет.
— Какой приятный журналист бежит, — облизнулся Брешко. — Ты мчишься искрометными прыжками, словно сын знойного Туниса, под которым развернулась могучая пружина. Переплетемся с тобой — как гном Тюрингенских гор с золотистым леопардом загадочной Берберии, как стремительный скиф — с несокрушимым железным утесом… Ты мне нравишься — я тебя съем!
— Где тебе съесть меня, — сказал журналист. — Женщина, которая брюнетов с усами любит, и то меня не съела…
Побежал дальше. Повстречался с граммофоном.
— А, журналист! Я. брат, тебя съем! «Я вас ждала-а-а!..»
— Где тебе меня съесть… Женщина, которая брюнетов любит, меня не съела, Брешко меня не съел…
Бежит дальше.
А на встречу ему олеография с картины Юрия Клевера — громадная-прегромадная — так и ломит: белые деревья, снег и красное солнце заходит.
Стра-ашная.
— Стой! — как зарычит олеография с картины Клевера. — Я тебя слопаю!!
— Не слопаешь, — отвечает, запыхавшись, журналист. — Женщина, что брюнетов любит — не слопала, Брешко не слопал, граммофон не слопал — где же тебе слопать!
Побежал дальше, вдруг — на газету наткнулся.
— Чего расскакался? — усмехается газета. — Дело бы лучше делал, чем козлом скакать…
— Да какое же дело мне делать?
— А вот пиши — говорит газета, — что в Думе толку нет, что октябристы иезуитствуют, что Пуришкевич скандалист что успокоение наступило, а реформ не дают, что черносотенцы обнаглели, что евреи такие же люди, как и другие, что у нас бюрократический режим, и что реакция снова поднимает голову…
Вздохнул журналист сел писать Все меньше и меньше делался…
Наконец, сделался величиной с маковое зерно, а на самый конец пискнул — и вовсе исчез.
Проходил народ, заинтересовался.
— Кто пищал?
— Журналист. Газета тут — журналиста слопала.
Перед маленькой, сухонькой женщиной с молитвенным выражением лица сидела пожилая толстая иоаннитка и благоговейно говорила:
— Деньги, матушка, от дьявола!
— Так, так… От дьявола, говоришь?
— От его.
— Поди ж ты!
— Ими он, злокозненный, смущает христианскую душу…
— Смущает?!
— Смущает. В грех, в блуд, в пьянство вводит…
Хозяйка всплеснула руками.
— Этакий ведь паршивец!
— То то вот и оно. А ты, матушка, люди говорят тысчонку в сундуке прячешь. Ты б ее отдала.
— Да кому ж ее отдать, это дьяволово сотворение?
— Нам бы внесла… И благодати бы сподобилась.
— Это какой же такой благодати?
— Да разной. Мало ли…
— Оно то правда, только одно меня смущает, коли они от дьявола, так что же я сделаю — себя-то очищу, благодати сподоблюсь, а вас под дьявола подведу.
Гостья пожевала губами.
— Ну, не всю тысячу — восемьсот можно дать.
— Да что ж… Оно бы можно восемьсот — так ведь двести все равно останется, душеньку мою грешную смущать.
— Вот видишь! Тысячу бы и отдала
— Милые вы люди! Неужто я ж вас захочу под монастырь подвести: отдать тысчонку вам, а потом чтобы вы от дьявола искушение имели.
— А мы тогда вот что сделаем… Мы их, матушка, на процентный бумаги переведем…
— Нешто тогда от них вреда не будет?
— Ни-ни. Какой же вред, ежели процентными бумажками.
— Ведь вот поди-ж ты! Всякую мудрость знать сподобились. Уж Божьему человеку всегда такое от Бога пошлется — чтоб понять: как и что. А только ведь я свою тысчонку и сама бы могла на бумаги перевести. А?
— Можешь и сама. Уж мы все приемлем по христианскому смирению кредитками ли, процентными ли…
— Чего ж там — приемлем… Раз дьявольской печати на них нет — могут и у меня полежать.
Гостья вздохнула.
— Так-то так…
— То-то и оно.
— А все-таки, если жалко тебе их для Божьего дела — благодати не получишь.
— Да куда мне с ней на всю тысячу! Ведь это выйдет целая уйма благодати. Баба же я будем говорить, мелкая, тихая… Куды мне столько.
— Грехи!.. — сокрушенно прошептала собеседница хозяйки и обвела взглядом комнату.
Увидела на шкафу самовар и сказала:
— Чай-то пьешь! Дьяволово зелье!! Нечистым духом выращенный злак из живота блудницы.
— Да неужто?!
— Истинный Бог! Диавол посеял на людскую слабость.
— Гм. Этакий мошенник! Гостья помолчала.
— Нехорошо держать такую вещь в доме. Хочешь сподобиться благодати Духа свята — избавься от него.
— Да как же мне от него избавиться?
— Отдала бы нам на скит. Божье дело!
— Нешто это возможно — отдать самовар на ваш скит? Я избавлюсь от него, — спасу свою душу, а вы — опоганитесь.
— Устав церковный гласит, что ежели окропить машину диаволову четверговой водой — всякая нечисть от нее отходит.
— Мерси вас.
— Видишь!.. Самоварчик-то… сегодня можно забрать?
— Как забрать?
— Яко жертвенный дар ко престолу…
— Экая ты какая! Да зачем же мне его отдавать — ежели он по окроплении мне же безопасно служить может?
— Ну, ладно, — саркастически сказала гостья. Самовар окропишь — зелье чайное, по прежнему, от дьявола останется.
— Ты бы, матушка, порылась в церковном уставе: может, и к чаю есть какое окропление?
Гостья встала.
— Пойду я. А только, — если хочешь благодать заслужить, — пожертвовала бы что-нибудь Божьим угодникам от щедрот вдовьих.
— Это можно. Так бы и сказала. Вот тебе — помолись — за здравие рабы Божьей Лизаветы.
— Да ты что ж, мать моя, гривенник-то мне в руку суешь? Шутки шутишь? Да я на одного извозчика, к тебе едучи, семь гривен истратила.
Хозяйка развела руками.
— Убыток, значит. Что делать… не знаешь, где потеряешь — где найдешь.
И когда гостья вышла, хлопнув дверью, хозяйка крикнула ей вслед:
— Я сама, милая моя, на Песках пятнадцать лет в гадалках состояла. Дураками и без меня пруд пруди!
В город Заворуев приехала сенаторская ревизия. Ревизор из гостиницы, где остановился, позвонил первым долгом в управление полицеймейстера.
— Алло! Центральная?
Центральная молчала.
— Алло! Алллло!!!
Центральная не отвечала.
— Эй, центральная! — ревел раздраженный ревизор. — Если вы сию секунду не ответите, — я сейчас же вызову вашего начальника и уволю вас в 24 часа. Центральна-а-ая!!.
Коридорный подошел к ревизору и сказал:
— Да не звоните. Все равно ведь… Ее украли.
— Центральную? — ужаснулся ревизор.
— Нет, проволоку.
— Гм… Как же мне вызвать полицеймейстера? Вот что… Позовите мне постового городового.
— Его нет.
— Украли?
— Нет, но городовые у полицеймейстера сад перекапывают.
— Так достаньте мне автомобиль, и я…
— Автомобиля нет.
— Что ж… он тоже у полицеймейстера сад перекапывает?
— Нет-с. Но последний автомобиль вчера конокрады украли.
— Конокрады?.. Да какие же они конокрады, если автомобиль угнали.
— Да лошадей-то уже всех перекрали, — за автомобиль взялись.
— Автомобилекрады?
— Да-с…
Ревизор покачал головой и отправился пешком в управление полицеймейстера.
— Где полицеймейстер?
— Их нет, — сказала баба, мывшая пол в пустынном управлении.
— Где же он?! Конокрады его украли, или сад перекапывает?
— Нет-с. На службе они.
— Где же?
— В холодную пошел, арестантов по мордасам лупить.
— За что?
— Не попадайся.
С трудом разыскал ревизор полицеймейстера.
— Здравствуйте. Позвольте ваши книги. Полицеймейстер побледнел.
— Ей Богу, я их не брал, честное слово. На что они мне… Мне чужого не надо.
— Да нет, не то: я спрашиваю ваши полицейские книги, в которых записывается расход разных сумм.
— А! — сказал, приободрившись, полицеймейстер — Сердюков! Позови заведующего канцелярий.