— Ты уже вернулся из Ташкента?
Поглядел он хорошенько на собаку, а это лошадь около него. Встала она на колени перед ним и тоже говорит человеческим голосом:
— Садись — довезу!
Сел Мишка верхом, поехал. Лошадь вдруг взвилась на дыбы, вскинула задние ноги, сбросила Мишку под себя, ударила копытом прямо в лоб.
Кто-то сказал, трогая Мишкины ноги:
— Вставай, мальчишка, или умер?
Не было кругом ни собак, ни людей, только слабо глянул в лицо станционный огонек. Очнулся Мишка, нащупал ножик в кармане, тысячу рублей, вскочил, встряхнулся, побежал. Станция была маленькая, безлюдная, между рельс валялись арбузные корки, втоптанные в пыль, выброшенные мосолки. Кто-то ехал тут, кто-то дальше проехал, остались только развороченные жарнички из натасканных кирпичей, мусор, навоз и темная безголосая тишина. Мимо прошли два киргиза, поглядели на Мишку. Поглядел и Мишка на них, поднял два мосолка. Третий киргиз пошел прямо на Мишку, растопыривая руки. Попятился Мишка к станционным дверям и киргиз пошел за ним. Ноги у Мишки задрожали, в голове помутилось. Стиснул он в кармане ножик, тысячу рублей — последнюю радость свою, — нырнул в станционную дверь. Увидел вторую дверь в задней стене, толкнул тихонько, выскочил на заднее крылечко, шагнул вдоль палисадника… Сердце билось, ноги путались, а там на станции кто-то кричал громким голосом и нельзя было разобрать ни одного слова. Никогда раньше не боялся Мишка, теперь вдруг оробел и голову повесил, не зная, что делать. Помилуй бог, если убьют его или рубашку последнюю снимут? Заступиться некому, и закричит, никто не услышит… Отдышался немного, пополз. Прошел станционные постройки, вышел за станцию, остановился около маленькой будки.
Будка была без жильцов и окон, с ободранной жестью на крыше, с развороченной печкой, с выдранными половицами. Из окошка разбитого вылетела ночная птица — ноги у Мишки подкосились. Когда успокоился немного, робко вошел в нежилую, пугающую будку.
Ночь проходила медленно.
Разыгрался ветер, рвал остатки жести на крыше, шумел, колотил в стены, подвывал собачьими голосами. Потом ударил гром. Вспыхнула будка, словно загорелась вся. Метнулась по углам ломаная молния острыми растопыренными ножницами, и опять в выбитые стекла полезла черная ревущая ночь.
Полил дождь.
Мишка сидел в уголке, всовывая руки в рукава рубашки, вздрагивал, ежился, и вся его прежняя жизнь, простая, нестрашная, казалась теперь оторванной, потерянной навсегда. Где он сидит сейчас? Ближе к Лопатину или ближе к Ташкенту? И понять не мог, куда попадет скорее. Может-быть, никуда не попадет, потеряет дорогу, обессилит, останется вот в этой степи.
Резкий паровозный свисток оборвал встревоженные мысли, поднял Мишку на ноги, вытолкнул из будки в мокрую шуршащую траву, под дождь и ветер, под удары грома, и, слепнущего от вспыхивающей молнии, повел на маленькую станцию; там, прорезывая темноту, горели два паровозных фонаря.
Падая, разъезжаясь лаптями по осклизлой земле, спотыкаясь о шпалы, не думая о дожде и ветре, толкающем из стороны в сторону, бежал Мишка к поезду, идущему в Ташкент. А поезд этот обязательно на Ташкент, потому что фонари глядят в эту сторону. И если Мишка не уедет сейчас, то пропадет в этих местах и уйти ему от своей смерти будет некуда…
Около паровоза копошились люди, стучали молотками.
Повертелся Мишка за спиной у них, побежал вдоль вагонов, царапая руками запертые двери. Еще больше испугался, что его не посадят и опять очутился около паровоза.
Кто-то крикнул из темноты:
— Не стой под ногами!
Отошел шага два, снял картуз.
Лил дождь, шумел ветер, а Мишка стоял, будто нищий, около паровозной подножки, держа в руке старый отцовский картуз. Когда подошел машинист с зажженной паклей, и багровый свет, потрескивая на дожде, упал на Мишкино лицо, вырывая его из темноты, Мишка громко сказал:
— Дяденька, миленький, пожалей меня Христа ради!
Машинист не ответил.
И опять Мишка стоял.
Лил дождь, шумел ветер, стучали молотками по колесам, а он с непокрытой головой, дрогнущий от холода и отчаяния, жался около паровозной подножки. Опять показался машинист с зажженной паклей, и опять Мишка схватил его за руку:
— Дяденька, пропадаю я здесь!..
Машинист остановился.
— Ты кто?
А Мишка и сам не знает, кто он теперь: мальчишка голодающий из Бузулуцкого уезда. За хлебом поехал в Ташкент, а товарищи бросили его и в вагон никто не сажает. Нельзя ли с ними пристроиться как-нибудь? Он заплатит маленько, если чего надо: ножик есть у него и деньгами тысяча рублей.
— Подожди! — сказал машинист. — Кондуктор сейчас придет, его проси хорошенько.
Мишка встал на колени, протянул вперед руки и голосом отчаяния, голосом тоски и горя своего, мучительно закричал:
— Дяденька, товарищ, Христа-ради посади, пропаду я здесь!..
Машинист не ответил.
Долго ползал под колесами, стучал молотками, потом ушел на станцию.
Лил дождь, шумел ветер, а Мишка стоял около паровозного колеса, мучая себя нерешительностью, и вдруг, никого не спрашивая, полез на паровоз. Согрел немножко спину о паровозную "трубу", повернулся грудью. Согрел немножко грудь, опять повернулся спиной.
К утру дождь перестал.
Стало тихо, туманно, мертво.
В бледном рассвете выступала станция, киргизские юрты за станцией.
Пришел машинист.
Увидя Мишку с посиневшим лицом, мутные Мишкины глаза, налитые страданьем, спросил несердитым голосом:
— Едешь, товарищ?
Мишка жалобно ответил:
— Дяденька, не гони меня отсюда! Замерз я всю ночь…
— Куда же ты едешь, голова с мозгами? Ведь ты пропадешь!..
Легче бывает, когда люди разговаривают и смелости больше. Рассказал Мишка, куда и откуда он едет, немножко прихвастал: ему бы только то Ташкента доехать, там у него родственники есть. Два раза писали они Мишкиной матери и очень просили, чтобы он приехал. Если, говорит, понравится ему у нас, совсем может остаться, а если не понравится домой вернется с билетом.
Слушал машинист, улыбался, разглядывая посиневшие Мишкины губы, неожиданно сказал:
— Идем со мной!
Не сразу поверил Мишка, а когда очутился около паровозной топки и увидел невиданные рычаги с колесами, гайки, ключи, ручки и огненное паровозное жерло, полыхающее жаром, в голодной голове вспыхнули тревожные мысли: куда он попал?
Потянул машинист одну ручку, — наверху, над крышей, гудок засвистел. Повернул другую ручку — паровоз вдруг тронулся, поплыл: сначала легко, осторожно, потом разошелся вовсю и летел вперед с такой быстротой, что у Мишки сердце заходилось и мысли в голове кувыркались. Какая сила несет их и кто все это устроил?
На подъемах паровоз шел тише, потом опять пускался во весь дух, а машинист в черной рубашке смотрел из окна, покуривая трубочку. Другой человек подкидывал дрова в огненную глотку и, нарочно подхватывая Мишку, кричал машинисту:
— Товарищ Кондратьев, бросим его вместо полена?
— Кидай! — смеялся Кондратьев. — Жарче будет…
Смотрел Мишка на новых людей с большим уважением, видел, что они шутят с ним, и от этих шуток от паровозного тепла становилось легче, веселее. А когда товарищ Кондратьев отвернул маленький крантик, нацедил из него кипятку в чайник, напился сам и подал Мишке жестяную кружку, Мишка, тронутый любовью, задушевно сказал:
— Давно я не пил горячей воды!
Кондратьев отломил корочку хлебца:
— Хочешь?
Нет, тут не корочка виновата.
Не наелся Мишка, мало было ему черствой корочки, но не хлеб согрел его радостью, а добрая ласка, хорошая улыбка на лице у товарища Кондратьева. Сидел он будто дома, на горячей печке, часто дремал, забывался, сонно ощупывая ножик в кармане, спокойно и радостно думал:
— Какие хорошие люди!
Когда стали подъезжать к большой станции, Кондратьев сказал:
— Ты, Михайла, сейчас прыгнешь отсюда: паровоз в депо пойдет, на починку. Починим хорошенько его, чтобы он не дурачился у нас, опять поедем в Ташкент… Теперь уж недалеко осталось.
Мишка поник головой.
— Ты что напугался?
— Люди больно не всякие! Который посадит, который нарочно гонит…
Кондратьев похлопал по плечу:
— Не бойся, Михайла, со мной поедешь, только со станции далеко не бегай. Как пойдет паровоз из депо, свистну я тебе два раза вот в этот свисток, ты и беги ко мне. Понял? Не увидишь меня около паровоза — жди…
— Ну, ладно, дяденька, я так и сделаю.
— Угу!..
— А пока мужиков наших на станции погляжу, можа, кто попадется. Вы папиросы курите?
— Зачем?
— Можа, я вам папирос куплю?
Кондратьев улыбнулся.
— Если ты купишь мне папирос, я тебя не посажу…
На станции Мишка ласково поглядел в лицо ему, нехотя прыгнул с паровоза, присел за вагонами, разулся, вытащил оборины[7] из лаптей, лапти растрепанные бросил, а чулки, связанные обориной, перекинул через плечо, и босиком, в глубоко посаженном картузе, пошел на базар. Сразу не хотелось давать большую цену за хлеб, и Мишка все приценивался у разных торговок, словно мужик, покупающий лошадь. Цены были везде одинаковые, страшно хотелось есть, особенно при виде караваев, и, поглядев в последний раз на припрятанную тысячу, купил он большой кусок ситного. Съел половину, отяжелел, раздулся, утомленно подумал.