И опять потемки тухлого вагона. Проводник свечей не зажигал, ясно экономил себе в карман. Народ с багажом галдел в проходе, готовый ринуться. Бухгалтер проснулся, свесил вниз разбухшую в сумерках голову.
- Самара, что ль, отец?
- Самара, - оживляясь, ответил стекольщик.
- Поди-ка сюда.
И принялись бормотать вполголоса. Портной на ходу уже, проталкивая вперед себя чемоданы, пояснил Петру:
- Опять за литром налаживает.
Петр, нахлобучив малахай, двинулся за пассажирами к выходу, сказал, что подышать воздухом. Перекинув суму через плечо, исчез и задумавший кое-что, посмелевший Тишка, попросив Журкина покараулить местечко. Вагон сразу проморозило холодком, слышно стало, как на платформе у ступенек ропщет сбившийся в кучу народ, горбатый от сундучков, сейчас ворвется... Журкин отодвинулся в темный угол, развязал мешок, - давно проголодался, только ждал минуты, когда уйдет Петр. Не делиться же с ним каждый раз! Вынул давешнюю лепешку, потом кусок мяса, по-домашнему завернутый заботливой Полей в тряпицу. Мясо следовало бы немного посолить, и соль где-то была положена, но Журкин спешил, - как бы не вернулся Петр! Закрывшись мешком, начал рвать зубами несоленое, прикусывал лепешкой, рвал торопливо, жевал, посасывал. Гремели и дрались по полкам, точно дьяволы, ворвавшиеся пассажиры.
Тишка сразу закатился вдоль темного, исхлестанного пургой поезда к вокзалу. На перроне висела морозная мгла, в которой расплывались огромные блины света; в свету, во мгле шатались человечьи тени. Паровозы стреляли паром по земле, истошно посвистывали в глубях ночи. Тишка шел по аду, по краешку беды. А что, если поезд вдруг дернет, уйдет без него?.. Он метнулся за какой-то тощей тенью, помахивающей чемоданчиком.
- Дядя, на билет не хватает... Вот ей-богу, прямо замерзну тут, и с утра не емши... Дай пятачок?
Голосил жалобно, умиленно, как делала это мать. Тень пошарила на ходу в кармане, сунула кругляш. Тишка отбежал тотчас. Фонари расплывчато сияли над этой сладкой охотой.
Гонялся за несколькими, но редкий оборачивался. Одна женщина дала гривенник.
Тишка подбодрился, обжадовел еще больше. За каким-то старичком в очках - старичок показался слабым, добреньким - канючил неотстанно до самого вокзала. На свету старичок вдруг обернулся и, сверкнув белыми огненными глазами, обрадованно цапнул Тишку за рукав.
- Пойдем, негодяй, в гупуу, теперь пойдем, пойдем, негодяй! - зачастил, обрадовавшись и задыхаясь, старичок.
- Пусти, деда! - взмолился Тишка, рванулся и не смог вырвать рукав из цепких пальцев.
Еще двое-трое каких-то остановились. "Пропадаю, а поезд-то, поезд..." Тишка хныкнул, дернулся, как рыба, еще раз - и вот ушел куда-то сквозь народ, к стенке припал - спрятаться, отдышаться. Нет уж, ну их ко псу и деньги-то!.. Среди входящих в вокзал спасительно мелькнул Петр. Тишка, озираясь, увязался поодаль за ним.
В коридоре Петр предъявил билет и потонул в одной из дверей вместе с прочими льющимися туда пассажирами. Тишка тоже вынул билет. За дверью светилось во всю глубину огромнейшее, парадное от ламп и от зеленых кустов помещение буфета. Обдало теплом и запахами всякой жареной еды. За клеенчатыми столами, насевшись рядами вплотную, люди лихорадочно ели, хлебали, натыкали вилками пищу. Петр, загадочно для Тишки, приостановился у одного из столов и не отрываясь читал газету.
За стеной тревогой ударил звонок, рыжий железнодорожник протяжно орал, торопя засидевшихся на поезд. Тишка трепыхнулся было, но остался. Петр уже очутился за столом. Тишка увидел перед ним тарелку с недоеденной пассажиром кашей и соусом из-под котлет. И хлеб остался... Все так же не отрываясь от газеты, Петр вылизывал с тарелки кусочком хлеба теплый соус, потом принялся за кашу. Слева еще полтарелки со щами освободилось; Петр и это подвинул к себе.
"Ага, значит, вот как можно", - сообразил Тишка. Прикинул перед собой глазами. Сидели и уплетали щи несколько красноармейцев, хребты у всех крутые, ясно - от этих нечем было поживиться. Рядом полоскала в тарелке ложечку тщедушная гражданка в шляпе и пенсне. Тишка облюбовал себе гражданку. Глотая слюну, он ждал... Но ложечка за ложечкой гражданка аккуратно вычерпала все щи, даже капусту корочкой подобрала, потом принялась за котлеты с кашей, и Тишка только уныло зырил глазами за каждым куском: видно было, что гражданка сама вылижет все до последней капельки. Тут как раз шумно загремели стульями красноармейцы, и - дивно! - на столе после них сиротела тарелка с кашей и с почти целой котлеткой... Тишка, распихивая стулья, вильнул туда и, забыв обо всем, припал к теплой, балующей рот, давно не пробованной пище.
С одного бока ему сердобольно подсунули еще полтарелки щей. Тишка доел их. Напротив оставили хлеб и опять кусок котлеты с кашей. Тоже съел.
Соус долизывал точь-в-точь, как Петр, куском мякиша, и соус был неизведанного, нежного вкуса. Тишка уже приятно, сытно отяжелел; растомило всего, глаза по-пьяному смыкались, а он все подтягивал к себе тарелки, куски хлеба клал в суму. Подавальщики ничего не видели, вились на другом конце гоняли лохматых, оборванных беспризорников. Так вот какой он был, дядя Петр! Тишка благодарно поспевал за ним по морозу обратно, гадая, сколько еще впереди таких сказочных вокзалов.
Петр, нащупав на полке Журкина, сунул ему в руки теплый газетный комышек.
- Ваня... на-ка котлеточки.
Журкин развернул, попробовал, да так, пробуя, все и съел.
- Спасибо, Петяша, - сказал он тихо, пресекшимся голосом: совестно было перед добряком Петром.
Поезд тронулся с хрустом, будто прохожий по сугробу. Из стекольщикова угла тянуло спиртным, там стукали бутылкой. Вертлявым голоском бухгалтер еле вязал про какого-то Николая Семеныча. Петр непрочь был выпить на дармовщинку, прокашлялся, заявляя о себе. Замигавший над дверью тусклячок озарил кромешные вагонные дебри, кудлатое рванье шапок, черные провалины глаз. Стекольщик неузнаваемо суровым голосом допрашивал:
- Значит, ты с его женой блуд имел?
- Да нет, мы от Николай Семеныча не скрывались. У Николай Семеныча, понимаешь, у самого-то гайка ослабла, значит она мне являлась жена, а ему только по загсу. Я как со службы, так и к ним: сидим вчетвером - дочка еще у нее есть, - чаек пьем. Потом иль я у них ночую, иль она ко мне идет...
- Развод бы взяла.
- Из-за дочки не хочет ломать. Опять же он, Николай Семеныч, против наших сношений ничего не имеет. Ему, черту, за мной хорошо: я каждый день со службы приду, дров им наколю, самовар сам поставлю, а он, черт, сидит, курит за газеткой. Из-за него, черта, эксплуататора, и на строительство уехал: ну вас, думаю, к матери, нашли себе холуя! А сейчас вот опять об ней... ну, до истерики!
Бухгалтер горестным и бесшабашным рывком выхватил бутылку, но она оказалась пустой.
Стекольщик порицающе сказал:
- Не люди мы - выродки стали. Весь мир смотрит на нас с призраком.
Снова какие-то темные соседи прибрели, шевелились в полупотемках; словно по божественной мрачной книге читал судья-стекольщик:
- Такому закону - позор и срамота! Сказано: до тех пор будет царствовать сатана, пока исполнятся слова божии...
Воодушевленный водкой стекольщик сидел выпрямленно, карающе. Угольная чернота провалила ему скулы, глазницы. Мальчонка по-ангельски спал у него на плече.
- Дайте мне ответ: к какой силе вы принадлежите?
Бухгалтер вытащил из ладоней мутную голову.
- Мы?
- Да!
- Мы...
- К дурной силе блуда. Потому что у закона не те люди. Должны подойти к закону специалисты-трудовики. И власть, кабы она хорошая была, пущай издаст декрет: кто желает работать и кто будет работать, тот будет власть.
Темные несвязно что-то пророптали, - видать, ехали издалека, осовели от пересадок, от ночевок где попало... Стекольщик поучал все строже.
- А строительство наше, папаша, как же? - выкрикнул вдруг очнувшийся бухгалтер.
- Что?
- Эге, папаша, разоблачился ты... Из тебя темный враг говорит, а не трудовик. Вас как звать, извиняюсь? - бухгалтер хлопнул Петра по коленке.
- Петром.
- Петя... - бухгалтер стал кротким и грустным. - Петя, можно мне на себе рубашку изорвать?
- Зачем?
- Очень радостно мне, что мы такое сильное строительство раздули... не могу!
Петр заскучал: водкой не угостили, разговор - не разговор, бездельная придурь... Тишка и Журкин в своих высях разводили храп вовсю. Побрел перед сном на площадку. От стекольщиковых церковных слов что-то давнишнее, похоронное вспоминалось и вспомниться не могло. Мрачно благовестят ночные церкви. Запертые, с железными дверями, испускают зловоние лабазы на площади... И кругом вагонов, несмотря на бешеный их скок, гонится та же кладбищенская, давняя, с потухшими окнами-очами ночь, кроет с головой весь поезд.
Петр сумасшедше распахнул дверь. Клубило и свистело перед ним ничто, хлестнула до слез жгучая пыль... Глядя в непроломный мрак, сиротой съежился. Что же это ты, Петр? И неужто из последних сил крепился, щеголял весь день перед Журкиным, перед вагонными? А бывало куда только не кидывала судьба жилистое тело и жуликоватую твою хватку, - никто не знает, что за самую китайскую границу заходил... Бывало это ранним, молодым утром; не думал, что поздним вечером сызнова голому придется пускаться в путь... Нет, поддаваться еще было рано. Поддаться - пропбсть... Повиснув с площадки на руках, выгнув в метель, в лёт грудь колесом, заорал: "Ого-го-го-о!" - как бывало, чтоб пуще надбавил поезд жару, чтоб ветер еще пьянее жиганул. Но, как назло, реже пошли перестуки, поезд поволокся чуть-чуть, выскочила стрелка с огоньком, протемнел станционный сарай. И нудная, стыдная тягота получилась.