— Далеко ведь, Семен Иванович, — сказал Саблин, гоня желание увидеть Карпова во всем его блеске. — Когда еще приедут. Темно станет. Не стоит.
— И что за далеко, — отвечал Протопопов, которому хотелось щегольнуть перед начальником дивизии исполнительностью казаков своего полка, быстротою сбора и отличными голосами. — Семи верст отсюда не будет. Духом прискачут. По телефону только сказать.
— Ну, как знаете, — сказал Саблин.
— Я распоряжусь, — сказал Давыденко, слушавший разговор начальника дивизии. — Которой сотни песенников? — спросил он у Протопопова.
— Да четвертой, что ли, — небрежно сказал Протопопов, зная, что четвертой сотни песенники лучшие в полку, что они уже подготовлены к выезду и лошади на всякий случай поседланы и сами они собраны на штабном дворе. Он уже предвкушал удовольствие удивить начальника дивизии и всех гостей. Только продудит телефон, и через двадцать минут уже готово — и песенники на местах. Пусть-ка кто другой так сделает!
— Четвертой… Ведь и кавалер-то молодой сам четвертой, — повторил он еще раз.
Давыденко пошел на телефон.
На другом конце стола подвыпивший Семенов раскрыл окно, чтобы слышнее были трубачи, и, улыбаясь красным веселым лицом, подпевал куплеты, подмигивая попадье:
— Это барышни все обожают… Это барышни все обо-жа-а-а-ют! — Александра Петровна, а вы обожаете и теперь.
— Что-то, Варлаам Николаевич, я не пойму в толк, о чем таком вы намекаете.
— А вы поймите, Александра Петровна, слышите, как трубачи-уланы выговаривают — слушайте, — и дождавшись повторения мотива, он и с ним входивший с телефона Давыденко и фон Даль уже втроем пристроились:
— Это барышни все обожа-ают…
В открытое окно врывался холодный, но пахнущий весною воздух, слышалось в перерывах игры трубачей ржание и взвизгивание лошадей, наполнявших двор, и говор кавалеров — гусар и казаков, только что пообедавших в риге и выходивших теперь на двор, чтобы ехать по домам.
Трубачи по настроению обедавших почувствовали, что вино уже подействовало, и сменили серьезный репертуар модными легкими песенками, маршами и отрывками из опереток.
Офицеры им вторили, напевая безцеремонно за столом.
Впрочем, обед уже был кончен. Саблин разрешил курить и сам, чтобы не стеснять, вышел из-за стола и сел у окна. Подали чай, печенье, карамель, сухари и коржики изготовления матушки.
Короткий зимний день догорал. Румяное солнце спускалось к темной полосе лесов, и молодой месяц красивым рогом показался на побледневшем небе, когда подъехали казачьи песенники. С лошадей валил густой пар. Казаки постарались и примчались в двадцать минут. Солидный вахмистр ввел их во двор и скомандовал «смирно». Саблин поздоровался с ними.
— Разрешите начинать? — спросил вахмистр.
— Начинайте.
Чтобы распеться, они спели свою походную старую песню — не концертную, как говорил вахмистр, не раз слыхавший пение войскового хора.
— Хорунжий Карпов, идите петь, — начальническим голосом сказал Протопопов, когда казаки кончили первую песню.
Карпов, которому давно хотелось показаться перед казаками в своей новой «шикарной» шашке с Георгиевским темляком, не заставил повторять приказание и в одном кителе выскочил на двор.
«Если бы она меня теперь видала! — подумал он, охорашиваясь перед хором и сверкая своими ясными глазами из-под красивой серебристого меха папахи, сплющенной по-кабардински и заломленной на затылок так, что непонятно было, на чем она держится. — Адски лихо было бы ей пропеть».
Он ощупал на пальце ее кольцо. Казаки сдержанными голосами поздравляли его с монаршею милостью.
— Заслужили, ваше благородие, хороша штука, — говорили они вполголоса.
Саблин и многие гости вышли на крыльцо. Мороз еще не мог осилить разогретого солнцем воздуха, на земле была жидкая грязь, не скованная ледком.
— Начинайте, Карпов, — сказал Протопопов.
Карпов взял у вахмистра плеть, чтобы ею дирижировать хором, стал в позу, закрыл на минуту глаза и подумал: «Это я тебе… это я вам, Ваше Императорское Высочество, пою…»
Самый титул ему нравился. Чаровала сказочная недоступность его предмета и до жути хотелось умереть со славой.
Он запел, создавая в уме картину, которая теперь влекла его, манила и казалась великим счастьем.
Черный ворон, что ты вьешься,
Над моею головой, —
не пропел, а прокричал он музыкальным стоном героического отчаяния смерти, так, что холодок мурашками пробежал по жилам Саблина, и послушный хор сейчас же вступил мягкими согласными аккордами:
Ты добычи не дождешься, —
говорил на фоне их голосов голос Карпова, уже смягченный и умиротворенный:
Черный ворон, — я не твой.
И опять стоном воскликнул голос, как бы уносящийся в жалобе к небу:
Ты лети-ка, черный ворон,
К нам на славный тихий Дон, —
и хор проговорил, уже не покрываемый голосом запевалы, сдержанно и грустно:
Отнеси ты, черный ворон,
Отцу, матери поклон.
Красивая песня гармонировала с грустью умирающего дня и с общей обстановкой фронта, с возможностью ежеминутно быть вызванным на позицию, быть убитым и брошенным на съедение воронам. Каждое слово имело смысл, понимаемый этими людьми, видавшими и смерть товарищей, и раны.
Песня кончилась. Молчаливая грусть была лучшим одобрением певцам.
— «Конь боевой», — сказал Протопопов, стоявший рядом с Саблиным с видом импресарио на удавшемся концерте.
Карпов переставил руками двух казаков, мешавших ему петь, и ставши лицом к крыльцу, на мгновение задумался. Он искал в уме теплых душевных тонов, которых требовала песня.
Конь боево-ой с походным вьюком
У церкви ржет, кого-то ждет, —
пропел он сильным баритоном, и хор вступил за ним, мягко дорисовывая картину станичной жизни.
В ограде бабка плачет с внуком,
Молодка горьки слезы льет…
И едва смолк хор, Карпов продолжал:
А из дверей святого храма,
Казак в доспехах боевых,
Идет к коню из церкви прямо,
Идет в кругу своих родных.
Древний повторяющийся из рода в род семейный ритуал проводов на службу вставал перед мысленным взором.
Мы послужи-и-ли Государю,
Теперь и твой черед служить, —
говорил Карпов мягким, за душу хватающим голосом, и хор продолжал:
Ну, поцелуй же женку Варю
И Бог тебя благословит…
Саблин вспомнил свои юные годы, когда он сам пел с солдатами. Жизнь захватила его грязными лапами и пронесла сквозь страшные пучины оскорблений, унижений и подлости. Жизнь при дворе, наружно яркая, блестящая, а внутри темная и страшная. Ну, разве не лучше было умеретьтогда, когда мог он петь с Любовиным, и был чистым юношей и безупречно честным офицером… Не лучше разве, если и Карпов умрет теперь, когда столько силы и правды в его голосе, когда ни одной подлости еще он не совершил? Пусть лучше будет мертвым львом, нежели живым псом!
— Где научились вы этой песне? — спросил Саблин у Карпова, когда длинная, полная благородной любви к Родине песня замерла в торжественном раскате.
— В Донском Императора Александра III кадетском корпусе, — сказал Карпов.
— Славная песня… — сказал задумчиво Саблин, — прекрасная песня.
Ему стало холодно, и он вошел в хату. Денщики прибирали стол и снимали скатерти, залитые вином. В окно было видно, как догорал закат. Мягкая грусть щемила сердце.
«Ну какая тут может быть революция, измена царю, дворцовый переворот», — думал Саблин, сравнивая свои петроградские впечатления с тем, что он только что пережил и перечувствовал. Никакие кинематографы, никакая пропаганда не совратят этих людей. Разве возможно с верою креститься и целовать Георгиевский крест, разве возможно так петь, а потом идти и убивать Царя?!.. Нет, русский народ никогда не пойдет на это!
А, если… Если у него вынут веру в Бога? — тихо сказал кто-то внутри него, и холод побежал от этих слов по спине и по ногам. — Если ему докажут, что Бога нет… Докажут… Отсутствием Божьего гнева, тем, что Бог не защитит и не поможет. Надругательством над святыми мощами, над храмом. Ведь русский народ дик и суеверен, и если огонь с неба не опалит осквернителя храма — Бог исчезнет, осквернитель станет Богом и тогда… Все позволено!
Какой вздор! тогда… тогда поведут народ на подвиг вот эти самые святые юноши!
Но ты убьешь их раньше, нежели их час настанет…