— Поедем, увидишь.
— Сейчас… я переоденусь… Хотя я уверен, что от тебя нельзя ждать ничего путного.
Пантюша ничего не ответил, но молча отогнул обшлаг пиджака.
Там был вышит крошечный двуглавый орел, но не общипанный, а как следует: орел с короной, державой и скипетром.
Степан Александрович побледнел от зависти, но нашел в себе силы недоверчиво усмехнуться. Затем он пошел одеваться.
* * *
На улицах было уже темно. Откуда-то доносились звуки Марсельезы и глухой грохот грузовиков, летящих во весь опор. Какая-то женщина пела во мраке:
Он бесстыдник, он срамник.
Все целует в личико,
Мой любезный большевик,
А я меньшевичка.
Степана Александровича слегка мучила совесть, ибо он ушел, ничего не сказав Нине Петровне, — она бы его не отпустила, боясь пролетариата. Правда, он сильно рассчитывал, что Толстина просидит еще часа три.
Они шли по темным переулкам между Арбатом и Пречистенкой. Внезапно Соврищев остановился и, вынув из кармана большие синие очки, как у слепых, сказал:
— Надень!
— Какого черта?
— Надень, говорю тебе!
— Я в них ничего не вижу.
— Это и требуется. Изображай слепого. Видишь, это конспиративная квартира, а мы еще не имеем основания доверять тебе.
— Дурак, я иду домой!
— Прощай!
— Постой!.. Ты хочешь скрыть от меня адрес?
— Да.
Степан Александрович с ужасом чувствовал, как Соврищев неуклонно берет над ним власть. Он мысленно проклял Нину Петровну.
— Я могу дать тебе слово…
— Милый мой, я действую по инструкции целой организации.
— Ну, черт с тобой!
Степан Александрович надел очки. Стекла с внутренней стороны были заклеены чем-то, так что решительно ничего не было видно.
Пантюша взял его под руку и энергично поволок.
Степан Александрович слышал, как сказала какая-то женщина:
— Господи! Сколько людей покалечили. Кто без глаз, кто без носа.
Они вдруг повернули направо и пошли но мягкой земле, — очевидно, по двору.
Глава 2
Многоголовая гидра контрреволюции
На особенный троекратный стук отворилась дверь, и торжественный радостный голос произнес, сильно картавя:
— Здравствуй, дорогой друг!
Степан Александрович снял очки. Они стояли в ярко освещенной передней, где по стенам висели гравюры и книжные полки. Человек небольшого роста в офицерской форме и с моноклем в глазу стоял с таинственной улыбкой на полном бритом лице, опираясь на костыль.
— Лососинов, — сказал Пантюша.
Тогда военный, ковыляя, подошел к Степану Александровичу, взял его руку так, словно хотел прижать к сердцу, и сказал, всё также грассируя «р» и картавя:
— Добро пожаловать, брат мой… Брат, ибо у нас одна мать — Россия!
И он заковылял на костыле, указывая дорогу.
Они прошли через уютную гостиную, тоже сплошь увешанную гравюрами и уставленную старинной мебелью.
Александр Первый таинственно улыбался со стены.
Военный привел их в кабинет, такой же старинный, где Степан Александрович, к своему удивлению, увидал Грензена и князя. Еще какой-то юноша с лицом, как у лягушки, сидел в углу с гитарой и перебирал струны.
Грензен и князь приветствовали вновь прибывших.
Лягушкообразный юноша отложил гитару и шаркнул ногой, одновременно наклонив голову под прямым углом.
— Лев Сергеевич Безельский, — сказал Соврищев, указывая на хозяина.
— Как, — вскричал тот, — и ты не сказал, куда ты ведешь своего друга и нашего брага! О, Талейран! О, хитрейший из дипломатов!
И он вновь поднес руку Степана Александровича к своему сердцу.
Затем все сели на диваны, причем Безельский подвинул гостям ящик сигар, а сам взял длинную до полу трубку.
— Филька! — крикнул он и стукнул костылем об пол.
Мальчик в серой куртке с позументами вошел в комнату и, улыбаясь, помог барину раскурить трубку.
— Чему ты рад, дурень? — спросил тот печально и торжественно. — Ты жид или русский?
— Русский.
— Ну, так рыдай, а не смейся!
Мальчик ушел, фыркнув.
Безельский положил больную ногу на бархатную подушку и пустил целое облако ароматного дыма.
— Et biеn, — сказал он.- Baron! Des nouvelles. [18]
— Я неделю тому назад вернулся из Санкт-Петербурга, — заговорил юноша, кривя лягушачий рот, — церкви полны народом, и все ненавидят Временное правительство. Керенский явно сошел с ума. Мой дядя — барон Гофф — он его знает — и он тоже говорит, что он сумасшедший. Недавно он хотел прогнать своего шофера, а тот оказался большевиком, и Керенский струсил и извинялся. Дядя говорит, что он вообще трус и подлец.
— Грензен, — сказал Безельский, обращаясь к Грензену, — тебе не трудно выдвинуть тот ящик… первый от тебя… Что ты там видишь?
— Веревку, — сказал Грензен вежливо и удивленно.
— Достань ее.
Грензен достал из ящика довольно длинную веревку, вроде той, которой увязывают дорожные корзины. На одном конце веревки была сделана мертвая петля.
— Это мой подарок Керенскому, — сказал Безельский, — пока спрячь!
Все умолкли, а Пантюша украдкой с торжеством поглядел на Степана Александровича. Но в глазах у того уже горел внезапно вспыхнувший с новою силой огонь, и чуял Пантюша, что недолго ему властвовать. Ибо, по счастливому выражению, гений лишь на секунду может быть рабом.
Когда часа через два они вышли от Безельского, получив каждый инструкцию, как действовать, если что-нибудь случится и если ничего не случится, Степан Александрович, к удивлению Соврищева, пошел по направлению к своему месту жительства, т. е. в сторону, противоположную той, где жила опекаемая им особа. Прощаясь, Лососинов пожал руку Пантюше, на что тот сказал:
— Я ж тебе говорил, что общественная деятельность лучше всего этого дамья.
Они расстались. Была дождливая осенняя ночь. Люди притаились, и на улицах было пусто. Издали, со стороны Кремля, донесся вдруг выстрел. Пантюша невольно ускорил шаг, вернее даже побежал, и побежал он к Нине Петровне, отчасти потому, что это было ближе, но главным образом потому, что его мучила совесть: как-никак это он отбил у Нины Петровны ее защитника. Второй выстрел, раздавшийся в сырой мгле, как бы подтвердил правильность принятого им решения. Через полчаса, расстелив перед камином стеганое ватное одеяло, Пантюша и Нина Петровна играли в «пляж». Иллюзию несколько нарушало отсутствие на них купальных костюмов, но это было легко дополнить воображением.
Вдруг у самой двери послышались шаги. Пантюша бросился в гардероб, а Нина Петровна едва успела запихать под кровать части его одеяния.
Степан Александрович, движимый также укорами совести, решил вернуться к несчастной аристократке.
— В Москве стреляют, — мрачно сказал он, покосившись на одеяло у камина и на лежащую на нем, так сказать, Венеру.
— А, это хорошая идея! — продолжал он. — На дворе сыро и холодно.
С этими словами он медленно разделся, закурил папиросу и с суровым видом растянулся на одеяле.
— Нина Петровна, — сказал он, — я вступил в боевую монархическую организацию, с минуты на минуту я могу кого-нибудь убить, но и меня также могут убить с минуты на минуту; сейчас я принадлежу истории, я обречен, такие люди не должны иметь привязанности, поэтому между нами не может быть прежних отношений.
Сказав так, он покосился на Нину Петровну, но она лежала совершенно спокойно и почти спала. Она промычала что-то неопределенное, что крайне не соответствовало ее обычно бурному темпераменту.
— Ну, я очень рад, что вы так к этому относитесь, — с некоторой досадой пробормотал Степан Александрович, и вдруг оба вскочили. По залу опять раздались поспешные шаги и направлялись к дверям спальни.
— Муж! — воскликнула Нина Петровна и принялась швырять под кровать части одеяния Степана Александровича, который с быстротой молнии устремился к гардеробу и исчез в его недрах.
— Ты каким образом? — встретила Нина Петровна своего мужа. — Только не трогай меня холодными руками.
— Прости, что я не известил тебя о своем приезде, — произнес тот, сдувая пыль со стоявшего на камине слона, — но у нас в Петербурге бог знает что сделалось. Совет рабочих депутатов захватил власть, Керенский, говорят, бежал, переодевшись кормилицей. Ленин! Мы все подумали и разбежались. В Москве тоже что-то неладное творится. Впрочем, подожди, я сейчас переоденусь и умоюсь, а то я в вагоне рядом с такими двумя солдатами сидел, что просто дышать было нечем.
Он начал раздеваться.
Услыхав подобные политические новости, Нина Петровна забыла все на свете, бросилась на постель, положила голову между двумя подушками и принялась дрожать всем своим соблазнительным телом. Она уже как бы чувствовала у себя на шее нож гильотины и видела свою голову, носимую на пике впереди толпы большевиков, поющих «Саа ira».